В земные страсти вовлечённый,
я знаю, что из тьмы на свет
взойдёт однажды ангел чёрный
и крикнет, что спасенья нет.
Но простодушный и несмелый,
прекрасный, как благая весть,
идущий следом ангел белый
прошепчет, что надежда есть.
1989
Весь в туманах житухи вчерашней
всё надеясь: авось, как-нибудь -
вот и дожил до утренних кашлей,
разрывающих разум и грудь.
И, хрипя от проклятой одышки,
поминая минувшую стать,
не берусь за серьёзные книжки:
всё боюсь не успеть дочитать.
Добрый доктор, соври на прощанье.
Видишь, как к твоей ручке приник?
Вдруг поверю в твои обещанья
хоть на день, хоть на час, хоть на миг.
Раб ничтожный, взыскующий града,
перед тем, как ладошки сложить,
вдруг поверил, что ложь твоя - правда
и ещё суждено мне пожить.
Весь в туманах житухи вчерашней
так надеюсь на правду твою…
Лучше ад этот, грешный и страшный,
чем без вас отсыпаться в раю.
1989
Булочки с тмином. Латышский язык.
Красные сосны. Воскресные радости.
Всё, чем живу я, к чему я приник
в месяце августе, в месяце августе.
Не унижайся, видземский пастух,
пестуй осанку свою благородную,
дальней овчарни торжественный дух
пусть тебе будет звездой путеводною.
Не зарекайся, видземский король,
ни от обид, ни от бед, ни от хворости,
не обольщай себя волей, уволь:
вольному - воля, а гордому - горести.
Тот, кто блажен, не боится греха.
Бедность и праведность перемежаются.
Дочку отдай за того пастуха,
пусть два источника перемешаются.
Между удачей, с одной стороны,
и неудачею жизнь моя мечется
в сопровождении медной струны
августа месяца, августа месяца.
1989
По какой реке твой корабль плывёт
до последних дней из последних сил?
Когда главный час мою жизнь прервёт,
вы же спросите: для чего я жил?
Буду я стоять перед тем судом -
голова в огне, а душа в дыму…
Моя родина - мой последний дом,
все грехи твои на себя приму.
Средь стерни и роз, среди войн и слёз
все твои грехи на себе я нёс.
Может, жизнь моя и была смешна,
но кому-нибудь и она нужна.
1988
Чёрный ворон сквозь белое облако глянет -
значит, скоро кровавая музыка грянет.
В генеральском мундире стоит дирижёр,
перед ним - под машинку остриженный хор.
У него - руки в белых перчатках.
Песнопенье, знакомое с давешних пор,
возникает из слов непечатных.
Постепенно вступают штыки и мортиры -
значит, скоро по швам расползутся мундиры,
значит, скоро сподобимся есть за двоих,
забывать мертвецов и бояться живых,
прикрываться истлевшею рванью…
Лишь бы только не спутать своих и чужих,
то проклятья, то гимны горланя.
Разыгрался на славу оркестр допотопный.
Все наелись от пуза музыки окопной.
Дирижёр дирижёра спешит заменить.
Те, что в поле вповалку (прошу извинить),
с того ворона взоров не сводят,
и кого хоронить, и кому хоронить -
непонятно… А годы уходят.
Всё кончается в срок. Лишней крови хватает.
Род людской ведь не сахар: авось не растает.
Двое живы (покуда их вексель продлён),
третий (лишний, наверно) в раю погребён,
и земля словно пух под лопатой…
А над ними с прадедовых самых времён -
чёрный ворон, во всём виноватый.
1987
У поэта соперника нету -
ни на улице и не в судьбе.
И когда он кричит всему свету,
это он не о вас - о себе.
Руки тонкие к небу возносит,
жизнь и силы по капле губя.
Догорает, прощения просит:
это он не за вас - за себя.
Но когда достигает предела,
и душа отлетает во тьму…
Поле пройдено. Сделано дело.
Вам решать: для чего и кому.
То ли мёд, то ли горькая чаша,
то ли адский огонь, то ли храм…
Всё, что было его, - нынче ваше.
Всё для вас. Посвящается вам.
1986
В день рождения подарок
преподнёс я сам себе.
Сын потом возьмёт - озвучит
и сыграет на трубе.
Сочинилось как-то так, само собою,
что-то среднее меж песней и судьбою.
Я сижу перед камином,
нарисованным в углу.
Старый пудель растянулся
под ногами на полу.
Пусть труба, сынок, мелодию сыграет.
Что из сердца вышло - быстро не сгорает.
Мы плывём ночной Москвою
между небом и землёй.
Кто-то балуется рядом
чёрным пеплом и золой.
Лишь бы только в суете не заигрался.
Или зря нам этот век, сынок, достался?
Что ж, играй, мой сын кудрявый,
ту мелодию в ночи.
Пусть её подхватят следом
и другие трубачи.
Нам не стоит этой темени бояться,
но счастливыми не будем притворяться.
1985
Оле
Как бы мне сейчас хотелось
в Вилкове вдруг очутиться!
Там - каналы, там - гондолы, гондольеры.
Очутиться, позабыться,
от печалей отшутиться:
ими жизнь моя отравлена без меры.
Там побеленные стены
и фундаменты цветные,
а по стенам плющ клубится для оправы.
И лежат на солнцепёке
безопасные, цепные,
показные, пожилые волкодавы.
Там у пристани танцуют
жок, а может быть, сиртаки:
сыновей своих в солдаты провожают.
Всё надеются: сгодятся
для победы, для атаки,
а не хватит - сколько надо, нарожают.
Там опять для нас с тобою
дебаркадер домом служит.
Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.
И объятья наши жарки,
и над нами ангел кружит
и клянётся нам, что счастливы мы будем.
Как бы мне сейчас хотелось
очутиться в том, вчерашнем,
быть влюблённым и не думать о спасенье,
пить вино из чёрных кружек,
хлебом заедать домашним,
чтоб смеялась ты и плакала со всеми.
Как бы мне сейчас хотелось
ускользнуть туда, в начало,
к тем ребятам уходящим приобщиться.
И с тобою так расстаться
у дунайского причала,
чтоб была ещё надежда воротиться.
1985
Другое название - «Вилковская фантазия».
Когда б Вы не спели тот старый романс,
Я верил бы, что проживу и без Вас,
И Вы бы по мне не печалились и не страдали.
Когда б Вы не спели тот старый романс,
Откуда нам знать, кто счастливей из нас?
И наша фортуна завиднее стала б едва ли?..
Когда б Вы не спели тот старый романс,
Я умер бы, так и не зная о Вас,
Лишь чёрные даты в тетради души проставляя.
1985
Из письма Наталье Горленко
Не сольются никогда
зимы долгие и лета:
у них разные привычки
и совсем несхожий вид.
Не случайны на земле
две дороги - та и эта,
та натруживает ноги,
эта душу бередит.
Эта женщина в окне
в платье розового цвета
утверждает, что в разлуке
невозможно жить без слёз,
потому что перед ней
две дороги - та и эта,
та прекрасна, но напрасна,
эта, видимо, всерьёз.
Хоть разбейся, хоть умри -
не найти верней ответа,
и куда бы наши страсти
нас с тобой ни завели,
неизменно впереди
две дороги - та и эта,
без которых невозможно,
как без неба и земли.
1985
Ю. Киму
Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик,
едва твой гимн пространство огласит?
Прислушаться - он от скорби излечит,
а вслушаться - из мёртвых воскресит…
Какой струны касаешься прекрасной,
что тотчас за тобой вступает хор,
таинственный, возвышенный и страстный
твоих зелёных братьев и сестёр?
Какое чудо обещает скоро
слететь на нашу землю с высоты,
что так легко в сопровожденьи хора
так звонко исповедуешься ты?
Ты тоже из когорты стихотворной,
из нашего бессмертного полка.
Кричи и плачь, авось твой труд упорный
потомки не оценят свысока.
Поэту настоящему спасибо,
руке его, безумию его
и голосу, когда взлетев до хрипа,
он неба достигает своего.
1985
В нашей жизни, прекрасной, и странной,
и короткой, как росчерк пера,
над дымящейся свежею раной
призадуматься, право, пора.
Призадуматься и присмотреться,
поразмыслить, покуда живой,
что там кроется в сумерках сердца,
в самой чёрной его кладовой.
Пусть твердят, что дела твои плохи,
но пора научиться, пора
не вымаливать жалкие крохи
милосердия, правды, добра.
Но пред ликом суровой эпохи,
что по-своему тоже права,
не выжуливать жалкие крохи,
а творить, засучив рукава.
1985
Всё глуше музыка души,
всё звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши,
не обмануться бы во мраке:
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
Чем громче музыка атаки,
тем слаще мёд огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мёд огней домашних,
чем громче музыка атак.
Из глубины ушедших лет
ещё вернее, чем когда-то:
чем громче музыка побед,
тем горше каждая утрата.
Ещё вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
И это всё у нас в крови,
хоть этому не обучались:
чем чище музыка любви,
тем громче музыка печали.
Чем громче музыка печали,
тем выше музыка любви.
1985
Почему мы исчезаем,
превращаясь в дым и пепел,
в глинозём, в солончаки,
в дух, что так неосязаем,
в прах, что выглядит нелепым, -
нытики и остряки?
Почему мы исчезаем
так внезапно, так жестоко,
даже слишком, может быть?
Потому что притязаем,
докопавшись до истока,
миру истину открыть.
Вот она в руках как будто,
можно, кажется, потрогать,
свет её слепит глаза…
В ту же самую минуту
Некто нас берёт под локоть
и уводит в небеса.
Это так несправедливо,
горько и невероятно -
невозможно осознать:
был счастливым, жил красиво,
но уже нельзя обратно,
чтоб по-умному начать.
Может быть, идущий следом,
зная обо всём об этом,
изберёт надёжный путь?
Может, новая когорта
из людей иного сорта
изловчится как-нибудь?
Всё чревато повтореньем.
Он, объятый вдохновеньем,
зорко с облака следит.
И грядущим поколеньям,
обожжённым нетерпеньем,
тоже это предстоит.
1985
А. Жигулину
Если ворон в вышине,
дело, стало быть, к войне.
Если дать ему кружить,
если дать ему кружить,
значит, всем на фронт иттить.
Чтобы не было войны,
надо ворона убить.
Чтобы ворона убить,
чтобы ворона убить,
надо ружья зарядить.
Ах, как станем заряжать,
всем захочется стрелять.
А уж как стрельба пойдёт,
а уж как стрельба пойдёт -
пуля дырочку найдёт.
Ей не жалко никого,
ей попасть бы хоть в кого:
хоть в чужого, хоть в свово,
лишь бы всех до одного.
Во и боле ничего!
Во и боле ничего,
во и боле никого,
во и боле никого,
кроме ворона того -
стрельнуть некому в него.
1984
Грозной битвы пылают пожары,
И пора уж коней под седло.
Изготовились к схватке гусары:
Их счастливое время пришло.
Впереди - командир, на нём новый мундир,
А за ним - эскадрон после зимних квартир…
А молодой гусар, в Наталию влюблённый,
Он всё стоит пред ней коленопреклонённый.
Все погибли в бою, флаг приспущен,
И земные дела не для них,
И летят они в райские кущи
На конях на крылатых своих.
Впереди - командир, на нём рваный мундир,
Следом юный гусар покидает сей мир…
Но чудится ему, что он опять влюблённый,
Опять стоит пред ней коленопреклонённый.
Вот иные столетья настали,
И несчётно воды утекло,
И давно уже нет той Натальи,
И в музее пылится седло.
Позабыт командир - дам уездных кумир,
Жаждет новых утех просвещённый наш мир…
А юный тот гусар, в Наталию влюблённый,
Он всё стоит пред ней коленопреклонённый.
А юный тот гусар…
А юный тот гусар…
1983
И. Шварцу
Музыкант играл на скрипке -
я в глаза его глядел.
Я не то чтоб любопытствовал -
я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки -
я надеялся понять,
как способны эти руки
эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки,
из каких-то грубых жил,
из какой-то там фантазии,
которой он служил?
Да ещё ведь надо пальцы
знать, к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась
гордых звуков череда.
Да ещё ведь надо в душу
к нам проникнуть и поджечь…
А чего с ней церемониться?
Чего её беречь?
Счастлив дом, где голос скрипки
наставляет нас на путь
и вселяет в нас надежды…
Остальное - как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый
к угловатому плечу,
по чьему благословению
я по небу лечу.
Счастлив тот, чей путь недолог,
пальцы злы, смычок остёр,
музыкант, соорудивший
из души моей костёр.
А душа, уж это точно,
ежели обожжена,
справедливей, милосерднее
и праведней она.
1983
Ещё он не сшит, твой наряд подвенечный,
и хор в нашу честь не споёт…
А время торопит - возница беспечный, -
и просятся кони в полёт.
Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга,
не смолк бубенец под дугой…
Две вечных подруги - любовь и разлука -
не ходят одна без другой.
Мы сами раскрыли ворота, мы сами
счастливую тройку впрягли,
и вот уже что-то сияет пред нами,
но что-то погасло вдали.
Святая наука - расслышать друг друга
сквозь ветер, на все времена…
Две странницы вечных - любовь и разлука -
поделятся с нами сполна.
Чем дальше живём мы, тем годы короче,
тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
глаза бы глядели в глаза.
То берег - то море, то солнце - то вьюга,
то ангелы - то вороньё…
Две вечных дороги - любовь и разлука -
проходят сквозь сердце моё.
1982
Марине Владимировне Поляковой
О Володе Высоцком
я песню придумать решил:
вот ещё одному
не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил,
что не к сроку свечу затушил…
Как умел, так и жил,
а безгрешных не знает природа.
Ненадолго разлука,
всего лишь на миг, а потом
отправляться и нам
по следам по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою
охрипший его баритон,
ну, а мы вместе с ним
посмеёмся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком
я песню придумать хотел,
но дрожала рука,
и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский
на белое небо взлетел,
чёрный аист московский
на чёрную землю спустился.
1980
Солнышко сияет, музыка играет -
отчего ж так сердце замирает?
Там за поворотом, недурён собою,
полк гусар стоит перед толпою.
Барышни краснеют, танцы предвкушают,
кто кому достанется, решают.
Но полковник главный на гнедой кобыле
говорит: "Да что ж вы всё забыли!
Танцы были в среду - нынче воскресенье,
с четверга война - и нет спасенья!
А на поле брани смерть гуляет всюду,
может, не вернёмся - врать не буду!
"Барышни не верят, в кулачки смеются,
невдомёк, что вправду расстаются.
Вы, мол, повоюйте, если вам охота,
да не опоздайте из похода.
Солнышко сияет, музыка играет -
отчего ж так сердце замирает?
1979
Ф. Искандеру
Быстро молодость проходит,
дни счастливые крадёт.
Что назначено судьбою -
обязательно случится:
то ли самое прекрасное
в окошко постучится,
то ли самое напрасное
в объятья упадёт.
Так не делайте ж запасов
из любви и доброты
и про чёрный день грядущий
не копите милосердье:
пропадёт ни за понюшку
ваше горькое усердье,
лягут ранние морщины
от напрасной суеты.
Жаль, что молодость мелькнула,
жаль, что старость коротка.
Всё теперь как на ладони:
лоб в поту, душа в ушибах…
Но зато уже не будет
ни загадок, ни ошибок -
только ровная дорога
до последнего звонка.
1979
В моей душе запечатлён
портрет одной прекрасной дамы.
Её глаза в иные дни обращены.
Там хорошо, там лишних нет,
и страх не властен над годами,
и все давно уже друг другом прощены.
Ещё покуда в честь неё
высокий хор звучит хвалебно,
и музыканты все в парадных пиджаках.
Но с каждой нотой, боже мой,
иная музыка целебна,
и дирижёр ломает палочку в руках.
Не оскорблю своей судьбы
слезой поспешной и напрасной,
но вот о чём я сокрушаюсь иногда:
ведь что мы сами, господа,
в сравненьи с дамой той прекрасной,
и наша жизнь, и наши дамы, господа?
Она и нынче, может быть,
ко мне, как прежде, благосклонна,
и к ней за это благосклонны небеса.
Она, конечно, пишет мне,
но… постарели почтальоны,
и все давно переменились адреса.
1979
О. Чухонцеву
Я вновь повстречался с Надеждой -
приятная встреча!
Она проживает всё там же -
то я был далече.
Всё то же на ней из поплина
счастливое платье,
всё так же горящ её взор,
устремлённый в века.
Ты - наша сестра,
мы твои молчаливые братья,
и трудно поверить,
что жизнь коротка.
А разве ты нам обещала
чертоги златые?
Мы сами себе их рисуем,
пока молодые,
мы сами себе сочиняем
и песни и судьбы,
и горе тому, кто одёрнет
невовремя нас.
Ты - наша сестра,
мы твои торопливые судьи,
нам выпало счастье,
да скрылось из глаз.
Когда бы любовь и надежду
связать воедино,
какая бы (трудно поверить!)
возникла картина!
Какие бы нас миновали
напрасные муки,
и только прекрасные муки
глядели б с чела.
Ты - наша сестра.
Что ж так долго мы были в разлуке?
Нас юность сводила,
да старость свела.
1976
Божественная суббота
или
О том, как нам с Зиновием Гердтом
в одну из суббот не было куда торопиться
Божественной субботы
Хлебнули мы глоток,
От празденств и работы
Укрылись на замок.
Ни суетная дама,
Ни улиц мельтешня,
Нас не коснутся, Зяма,
До середины дня.
Как сладко мы курили,
Как-будто в первый раз,
На этом свете жили,
И он сиял для нас.
Ещё придут заботы,
Но главное в другом.
Божественной субботы
Нам терпкий вкус знаком.
Уже готовит старость
Свой неизбежный суд.
А много ль нам досталось
За жизнь таких минут.
На шумном карнавале
Торжественных невзгод
Мы что-то не встречали
Божественных суббот.
Ликуй, мой друг сердечный,
Сдаваться не спеши,
Пускай течёт он, грешный,
Неспешный пир души.
Дыши, мой друг, свободой,
Кто знает, сколько раз,
Ещё такой субботой,
Божественной субботой,
Наш век одарит нас.
1975
Музыка В. Берковского
Ю. Трифонову
Давайте восклицать,
друг другом восхищаться.
Высокопарных слов не стоит опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты -
ведь это всё любви счастливые моменты.
Давайте горевать и плакать откровенно
то вместе, то поврозь, а то попеременно.
Не нужно придавать значения злословью -
поскольку грусть всегда
соседствует с любовью.
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всём друг другу потакая, -
тем более что жизнь короткая такая.
1975
Кавалергарды, век недолог,
и потому так сладок он.
Поёт труба, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон.
Ещё рокочет голос струнный,
но командир уже в седле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Течёт шампанское рекою,
и взгляд туманится слегка,
и всё как будто под рукою,
и всё как будто на века.
Но как ни сладок мир подлунный -
лежит тревога на челе…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Напрасно мирные забавы
продлить пытаетесь, смеясь.
Не раздобыть надёжной славы,
покуда кровь не пролилась…
Крест деревянный иль чугунный
назначен нам в грядущей мгле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
1975
В. Аксенову
В склянке тёмного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь, как в туман,
от пролога к эпилогу.
Каждый пишет, что он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему? - Не наше дело.
Для чего? - Не нам судить.
Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдёргивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.
Вымысел - не есть обман.
Замысел - ещё не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока ещё жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке.
Каждый пишет, что он слышит.
Каждый слышит, как он дышит…
1975
А мы с тобой, брат, из пехоты.
А летом лучше, чем зимой.
С войной покончили мы счёты.
Бери шинель, пошли домой!
Война нас гнула и косила,
пришёл конец и ей самой.
Четыре года мать без сына.
Бери шинель, пошли домой!
К золе и пеплу наших улиц
опять, опять, товарищ мой,
скворцы пропавшие вернулись.
Бери шинель, пошли домой!
А ты с закрытыми очами
спишь под фанерною звездой.
Вставай, вставай, однополчанин,
Бери шинель, пошли домой!
Что я скажу твоим домашним,
как встану я перед вдовой?
Неужто клясться днём вчерашним?
Бери шинель, пошли домой!
Мы все войны шальные дети -
и генерал, и рядовой.
Опять весна на белом свете.
Бери шинель, пошли домой!
1975
Небо синее, как на картинке.
Утро майское. Солнце. Покой.
Улыбается жук на тростинке,
словно он именинник какой.
Все устали от долгой метели,
раздражительны все потому…
Что бы там о зиме вы ни пели,
но длиннее она ни к чему.
Снег такой, что не сыщешь друг друга;
ночь бездонная, словно тюрьма:
всё живое засыпала вьюга,
а зачем - позабыла сама.
Всяк, заблудший во льдах её синих,
поневоле и слеп, и безуст…
Нет, увольте от сложностей зимних,
от капризов её и безумств.
Слава богу, что кущи и рощи
наполняются звоном опять.
Пусть весна легковесней и проще,
да ведь надо же чем-то дышать!
Наслаждается маем природа,
зверь в лесах и звезда в небесах;
и из самого сердца народа
вырывается долгое «ах!».
1974
Отшумели песни нашего полка.
Отбренчали звонкие копыта.
Пулями пробито днище котелка.
Маркитантка юная убита.
Нас осталось мало, мы да наша боль.
Нас немного, и врагов немного.
Живы мы покуда - фронтовая голь,
А погибнем - райская дорога.
Руки на затворе, голова в тоске.
А душа уже взлетела вроде.
Для чего мы пишем кровью на песке?
Наши письма не нужны природе.
Спите себе, братцы! Всё придёт опять.
Новые родятся командиры.
Новые солдаты будут получать
Вечные казённые квартиры.
Спите себе братцы! Всё вернётся вновь.
Всё должно в природе повториться.
И слова, и пули. И любовь, и кровь.
Времени не будет помириться.
1973
Сумерки. Природа. Флейты голос нервный.
Позднее катанье.
На передней лошади едет император
в голубом кафтане.
Белая кобыла с карими глазами,
с чёлкой вороною.
Красная попона. Крылья за спиною,
как перед войною.
Вслед за императором едут генералы,
генералы свиты,
Славою увиты, шрамами покрыты,
только не убиты.
Следом - дуэлянты, флигель-адъютанты.
Блещут эполеты.
Все они красавцы, все они таланты,
все они поэты.
Всё слабее звуки прежних клавесинов,
голоса былые.
Только топот мерный, флейты голос нервный
да надежды злые.
Всё слабее запах очага и дыма,
молока и хлеба.
Где-то под ногами и над головами -
лишь земля и небо.
1973
В нашем доме война отгремела,
вновь земля зеленеет,
злые пули по кровь не летят.
Женихи, навсегда молодые,
с фотографий военных глядят.
А годы уходят, уходят,
вернуться назад не хотят…
По дорогам, по старым дорогам
отправляется память
иногда словно так, невпопад.
Как из песни не выкинуть слова,
так из сердца погибших ребят.
А годы уходят, уходят,
вернуться назад не хотят…
Твои плечи с бедою знакомы,
твои белые руки
кровь и пепел смывали с полей.
И земля никогда не забудет
боль и слёзы твоих дочерей.
Хоть годы уходят, уходят,
хоть время торопит — скорей…
Может, время всех ран не излечит,
но черёмухи белой
невозможные гроздья горят,
потому что любовь и надежда,
что ни делай, бессмертны сто крат!
А годы уходят, уходят,
вернуться назад не хотят…
1972
Заезжий музыкант
(Вариация на тему «Чудесного вальса»)
Ю. Левитанскому
Заезжий музыкант целуется с трубою.
Пассажи по утрам, так просто, ни о чём…
Он любит не тебя. Опомнись, бог с тобою!
Прижмись ко мне плечом!
Прижмись ко мне плечом!
Живёт он третий день в гостинице районной,
где койка у окна - всего лишь по рублю,
и на своей трубе, как чайник, раскалённой,
вздыхает тяжело… А я тебя люблю.
Ты слушаешь его задумчиво и кротко,
как пенье соловья, как дождь и как прибой.
Его большой трубы простуженная глотка
отчаянно хрипит. (Труба, трубы, трубой…)
Трубач играет гимн, трубач потеет в гамме,
трубач хрипит своё и кашляет, хрипя.
Но словно лик судьбы, он весь в оконной раме,
да любит не тебя… А я люблю тебя.
Дождусь я лучших дней и новый плащ надену,
чтоб пред тобой проплыть,
как поздний лист, кружа…
Не много ль я хочу, всему давая цену?
Не сладко ль я живу, тобой лишь дорожа?
Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:
заезжий музыкант играет на трубе!
Что мир весь - рядом с ним,
с его горячей медью!..
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе…
1972
Я сидел в апрельском сквере.
Предо мной был божий храм.
Но не думал я о вере,
а глядел на разных дам.
И одна, едва пахнуло
с несомненностью весной,
вдруг на веточку вспорхнула
и уселась предо мной.
В модном платьице коротком,
в старомодном пальтеце,
и ладонь - под подбородком,
и загадка на лице.
В той поре, пока безвестной,
обозначенной едва:
то ли поздняя невеста,
то ли юная вдова.
Век мой короток - не жалко,
он длинней и ни к чему…
Но она петербуржанка
и бессмертна посему.
Шли столетья по России,
бил надежды барабан.
Не мечи людей косили -
слава, злато и обман.
Что ни век - всё те же нравы,
ухищренья и дела…
А Она вдали от славы
на Васильевском жила.
Знала счёт шипам и розам
и безгрешной не слыла.
Всяким там метаморфозам
не подвержена была…
Но когда над Летним садом
возносилася луна,
Михаилу с Александром,
верно, грезилась Она.
И в дороге, и в опале,
и крылаты, и без крыл,
знать, о Ней лишь помышляли
Александр и Михаил.
И загадочным и милым
лик Её сиял живой
Александру с Михаилом
перед пулей роковой.
Эй вы, дней былых поэты,
старики и женихи,
признавайтесь, кем согреты
ваши перья и стихи?
Как на лавочке сиделось,
чтобы душу усладить,
как на барышень гляделось,
не стесняйтесь говорить.
Как туда вам всё летелось
во всю мочь и во всю прыть…
Как оттуда не хотелось
в департамент уходить!
1972
Михаил и Александр - М. Лермонтов и А. Пушкин
Владлену Ермакову
Тот самый двор, где я сажал берёзы,
был создан по законам вечной прозы
и образцом дворов арбатских слыл;
там, правда, не выращивались розы,
да и Гомер туда не заходил…
Зато поэт Глазков напротив жил.
Друг друга мы не знали совершенно,
но, познавая белый свет блаженно,
попеременно - снег, дожди и сушь,
разгулы будней, и подъездов глушь,
и мостовых дыханье,
неизменно
мы ощущали близость наших душ.
Ильинку с Божедомкою, конечно,
не в наших нравах предавать поспешно,
и Усачевку, и Охотный ряд…
Мы с ними слиты чисто и безгрешно,
как с нашим детством - сорок лет подряд;
мы с детства их пророки…
Но Арбат!..
Минувшее тревожно забывая,
на долголетье втайне уповая,
всё медленней живём, всё тяжелей…
Но песня тридцать первого трамвая
с последней остановкой у Филей
звучит в ушах, от нас не отставая.
И если вам, читатель торопливый,
он не знаком, тот гордый, сиротливый,
извилистый, короткий коридор
от ресторана «Прага» до Смоляги
и рай, замаскированный под двор,
где все равны:
и дети и бродяги,
спешите же…
Всё остальное - вздор.
1970
Песенка, короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у неё пронзительные слова,
а мелодия - почти что возвышенная.
Она возникает с рассветом вдруг,
медлить и лгать не обученная,
она, как надежда из первых рук,
в дар от природы полученная.
От двери к дверям, из окна в окно,
вслед за тобой она тянется.
Всё пройдёт, чему суждено,
только она останется.
Песенка, короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у неё пронзительные слова,
а мелодия - почти что возвышенная.
1969
К. Померанцеву
Наша жизнь - не игра.
Собираться пора!
Кант малинов и лошади серы.
Господа юнкера,
кем вы были вчера?
А сегодня вы все - офицеры.
Господа юнкера,
кем вы были вчера
без лихой офицерской осанки?
Можно вспомнить опять
(ах, зачем вспоминать!),
как ходили гулять по Фонтанке.
Над гранитной Невой
гром стоит полковой,
да прощанье недорого стоит.
На германской войне
только пушки в цене,
а невесту другой успокоит.
Наша жизнь - не игра.
В штыковую, ура!
Замерзают окопы пустые…
Господа юнкера,
кем вы были вчера?
Да и нынче вы все холостые.
1969
Оле
Арбатского романса старинное шитьё,
к прогулкам в одиночестве пристрастье;
из чашки запотевшей счастливое питьё
и женщины рассеянное «здрасьте»…
Не мучьтесь понапрасну: она ко мне добра.
Светло иль грустно - век почти что прожит.
Поверьте, эта дама из моего ребра,
и без меня она уже не может.
Бывали дни такие - гулял я молодой,
глаза глядели в небо голубое,
ещё был не разменян мой первый золотой,
пылали розы, гордые собою.
Ещё моя походка мне не была смешна,
ещё подошвы не поотрывались,
за каждым поворотом, где музыка слышна,
какие мне удачи открывались!
Любовь такая штука: в ней так легко пропасть,
зарыться, закружиться, затеряться…
Нам всем знакома эта мучительная страсть,
поэтому нет смысла повторяться.
Не мучьтесь понапрасну: всему своя пора.
Траву взрастите - к осени сомнётся.
Вы начали прогулку с арбатского двора,
к нему-то всё, как видно, и вернётся.
Была бы нам удача всегда из первых рук,
и как бы там ни холило, ни било,
в один прекрасный полдень оглянетесь вокруг,
и всё при вас, целехонько, как было:
арбатского романса знакомое шитьё,
к прогулкам в одиночестве пристрастье,
из чашки запотевшей счастливое питьё
и женщины рассеянное «здрасьте»…
1969
А. Смирнову
Здесь птицы не поют,
деревья не растут,
и только мы плечом к плечу
врастаем в землю тут.
Горит и кружится планета,
над нашей родиною дым,
и, значит, нам нужна одна победа,
одна на всех - мы за ценой не постоим.
Нас ждёт огонь смертельный,
и всё ж бессилен он.
Сомненья прочь, уходит в ночь отдельный
десятый наш десантный батальон.
Едва огонь угас -
звучит другой приказ,
и почтальон сойдёт с ума,
разыскивая нас.
Взлетает красная ракета,
бьёт пулемёт, неутомим…
И, значит, нам нужна одна победа,
одна на всех - мы за ценой не постоим.
От Курска и Орла
война нас довела
до самых вражеских ворот -
такие, брат, дела.
Когда-нибудь мы вспомним это -
и не поверится самим…
А нынче нам нужна одна победа,
одна на всех - мы за ценой не постоим.
Нас ждёт огонь смертельный,
и всё ж бессилен он.
Сомненья прочь, уходит в ночь отдельный
десятый наш десантный батальон.
1969
И. Б[алаевой].
Моцарт на старенькой скрипке играет.
Моцарт играет, а скрипка поёт.
Моцарт отечества не выбирает -
просто играет всю жизнь напролёт.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба - то гульба, то пальба…
Не оставляйте стараний, маэстро,
не убирайте ладони со лба!
Где-нибудь на остановке конечной
скажем спасибо и этой судьбе,
но из грехов своей родины вечной
не сотворить бы кумира себе.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба - то гульба, то пальба…
Не расставайтесь с надеждой, маэстро,
не убирайте ладони со лба!
Коротки наши лета молодые:
миг - и развеются, как на кострах,
красный камзол, башмаки золотые,
белый парик, рукава в кружевах.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба - то гульба, то пальба…
Не обращайте вниманья, маэстро,
не убирайте ладони со лба!
1969
С. Орлову
Четвёртый год подряд
война - твой дом, солдат.
Но хватит, отшумела непогода…
Есть дом другой -
там ждут и там не спят
четыре года, четыре года.
Здесь словно годы, дни,
а там в окне - огни
горят, не позабытые в походах.
Когда б вам знать,
как мне нужны они
четыре года, четыре года.
Когда кругом темно,
светлей твоё окно.
Пора, пора, усталая пехота…
Есть много слов,
но я храню одно
четыре года, четыре года.
1969
Б. Золотухину
Забудешь первый праздник и позднюю утрату,
когда луны колёса затренькают по тракту,
и силуэт совиный склонится с облучка,
и прямо в душу грянет простой романс сверчка.
Пускай глядит с порога красотка, увядая,
та гордая, та злая, слепая и святая…
Что - прелесть её ручек? Что - жар её перин?
Давай, брат, отрешимся. Давай, брат, воспарим.
Жена, как говорится, найдёт себе другого,
какого-никакого, как ты, недорогого.
А дальняя дорога дана тебе судьбой,
как матушкины слёзы всегда она с тобой.
Покуда ночка длится, покуда бричка катит,
дороги этой дальней на нас обоих хватит.
Зачем ладонь с повинной
ты на сердце кладёшь?
Чего не потеряешь - того, брат, не найдёшь.
От сосен запах хлебный,
от неба свет целебный,
а от любови бедной сыночек будет бледный,
а дальняя дорога… а дальняя дорога…
а дальняя дорога…
1967
П. Луспекаеву
Ваше благородие, госпожа Разлука,
мне с тобою холодно, вот какая штука.
Письмецо в конверте
погоди - не рви…
Не везёт мне в смерти,
повезёт в любви.
Ваше благородие, госпожа Чужбина,
жарко обнимала ты, да мало любила.
В шёлковые сети
постой - не лови…
Не везёт мне в смерти,
повезёт в любви.
Ваше благородие, госпожа Удача,
для кого ты добрая, а кому иначе.
Девять граммов в сердце
постой - не зови…
Не везёт мне в смерти,
Повезёт в любви.
Ваше благородие, госпожа Победа,
значит, моя песенка до конца не спета!
Перестаньте, черти,
Клясться на крови…
Не везёт мне в смерти,
Повезёт в любви.
1967
М. Квиливидзе
Виноградную косточку
в тёплую землю зарою,
и лозу поцелую,
и спелые гроздья сорву,
и друзей созову,
на любовь своё сердце настрою.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Собирайтесь-ка, гости мои,
на моё угощенье,
говорите мне прямо в лицо,
кем пред вами слыву.
Царь небесный пошлёт мне
прощение за прегрешенья.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
В тёмно-красном своём
будет петь для меня моя Дали,
в чёрно-белом своём
преклоню перед нею главу,
и заслушаюсь я,
и умру от любви и печали.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
И когда заклубится закат,
по углам залетая,
пусть опять и опять
предо мной проплывут наяву
белый буйвол, и синий орёл,
и форель золотая.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
1967
Союз друзей
(Старинная студенческая песня)
Поднявший меч на наш союз
достоин будет худшей кары,
и я за жизнь его тогда
не дам и ломаной гитары.
Как вожделенно жаждет век
нащупать брешь у нас в цепочке…
Возьмёмся за руки, друзья,
чтоб не пропасть поодиночке.
Среди совсем чужих пиров
и слишком ненадёжных истин,
не дожидаясь похвалы,
мы перья белые свои почистим.
Пока безумный наш султан
сулит нам дальнюю дорогу,
возьмёмся за руки, друзья,
возьмёмся за руки, ей-богу.
Когда ж придёт делёжки час,
хлеб дармовой не нас поманит,
и рай настанет не для нас,
зато Офелия всех нас помянет.
Пока ж не грянула пора
нам отправляться понемногу,
возьмёмся за руки, друзья,
возьмёмся за руки, ей-богу.
1967
Москва всё строится, торопится.
И выкатив свои глаза,
трамваи красные сторонятся,
как лошади - когда гроза.
Они сдают свой мир без жалобы.
А просто: будьте так добры!
И сходят с рельс. И, словно жаворонки,
влетают в старые дворы.
И, пряча что-то дилижансовое,
сворачивают у моста,
как с папиросы искры сбрасывая,
туда, где старая Москва,
откуда им уже не вылезти,
не выползти на белый свет,
где старые грохочут вывески,
как полоумные, им вслед.
В те переулочки заученные,
где рыжая по крышам жесть,
в которых что-то есть задумчивое
и что-то крендельное есть.
1967
Варшава, я тебя люблю
легко, печально и навеки.
Хоть в арсенале слов, наверно,
слова есть тоньше и верней,
Но та, что с левой стороны,
святая мышца в человеке
как бьётся, как она тоскует!..
И ничего не сделать с ней.
Трясутся дрожки. Ночь плывёт.
Отбушевал в Варшаве полдень.
Она пропитана любовью
и муками обожжена,
как веточка в Лазенках та,
которую я нынче поднял,
Как 3игмунта поклон неловкий,
как пани странная одна.
Забытый Богом и людьми,
спит офицер в конфедератке.
Над ним шумят леса чужие,
чужая плещется река.
Пройдут недолгие века -
напишут школьники в тетрадке
Про всё, что нам не позволяет
писать дрожащая рука.
Невыносимо, как в раю,
добро просеивать сквозь сито,
слова процеживать сквозь зубы,
сквозь недоверие - любовь…
Фортуну вёрткую свою
воспитываю жить открыто,
Надежду - не терять надежды,
доверие - проснуться вновь.
Извозчик, зажигай фонарь
на старомодных крыльях дрожек.
Неправда, будто бы он прожит,
наш главный полдень на земле!
Варшава, мальчики твои
причёски модные ерошат,
но тянется одна сплошная
раздумья складка на челе.
Трясутся дрожки. Ночь плывёт.
Я еду Краковским Предместьем,
Я захожу во мрак кавярни,
где пани странная поёт,
где мак червонный вновь цветёт
уже иной любви предвестьем…
Я еду Краковским Предместьем.
Трясутся дрожки.
Ночь плывёт.
1967
Агнешке Осецкой
Мы связаны, Агнешка, давно одной судьбою
в прощанье и в прощенье, и в смехе, и в слезах:
когда трубач над Краковом
возносится с трубою -
хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах.
Потёртые костюмы сидят на нас прилично,
и плачут наши сёстры, как Ярославны, вслед,
когда под крик гармоник уходим мы привычно
сражаться за свободу в свои семнадцать лет.
Свобода - бить посуду?
Не спать всю ночь - свобода?
Свобода - выбрать поезд и презирать коней?..
Нас обделила с детства иронией природа…
Есть высшая свобода. И мы идём за ней.
Кого возьмём с собою? Вот древняя загадка.
Кто будет командиром? Кто - денщиком? Куда
направимся сначала? Чья тихая лошадка
минует все несчастья без драм и без труда?
Прошу у вас прощенья за раннее прощанье,
за долгое молчанье, за поздние слова…
Нам время подарило пустые обещанья.
От них у нас, Агнешка, кружится голова.
Над Краковом убитый трубач трубит бессменно,
любовь его безмерна, сигнал тревоги чист.
Мы - школьники, Агнешка, и скоро перемена,
и чья-то радиола наигрывает твист.
1966
Умереть - тоже надо уметь,
на свидание к небесам
паруса выбирая тугие.
Хорошо, если сам,
хуже, если помогут другие.
Смерть приходит тиха,
бестелесна
и себе на уме.
Грустных слов чепуха
неуместна,
как холодное платье - к зиме.
И о чём толковать?
Вечный спор
ни Христос не решил, ни Иуда…
Если там благодать,
что ж никто до сих пор
не вернулся с известьем оттуда?
Умереть - тоже надо уметь,
как прожить от признанья до сплетни,
и успеть предпоследний мазок положить,
сколотить табурет предпоследний,
чтобы к самому сроку,
как в пол - предпоследнюю чашу,
предпоследние слёзы со щёк…
А последнее - Богу,
последнее - это не наше,
последнее - это не в счёт.
Умереть - тоже надо уметь,
как бы жизнь ни ломала
упрямо и часто…
Отпущенье грехов заиметь -
ах как этого мало
для вечного счастья!
Сбитый с ног наповал,
отпущением что он добудет?
Если б Бог отпущенье давал…
А дают-то ведь люди!
Что - грехи?
Остаются стихи,
продолжают бесчинства по свету,
не прося снисхожденья…
Да когда бы и вправду грехи,
а грехов-то ведь нету,
есть просто - движенье.
1966
Надежда, белою рукою
сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб краска схлынула с лица,
как будто кони от крыльца.
Сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб ни печали, ни покоя,
ни нот, ни клавиш и ни рук…
О том, что я несчастен, врут.
Ещё нам плакать и смеяться,
но не смиряться, не смиряться.
Ещё не пройден тот подъём.
Ещё друг друга мы найдём…
Все эти улицы - как сёстры.
Твоя игра - их голос пёстрый,
их каблучков полночный стук…
Я жаден до всего вокруг.
Ты так играешь, так играешь,
как будто медленно сгораешь.
Но что-то есть в твоём огне,
ещё неведомое мне.
1965
Кайсыну Кулиеву
Насмешливый, тщедушный и неловкий,
единственный на этот шар земной,
на Усачёвке, возле остановки,
вдруг Лермонтов возник передо мной,
и в полночи рассеянной и зыбкой
(как будто я о том его спросил) -
- Мартынов - что… -
он мне сказал с улыбкой. -
Он невиновен.
Я его простил.
Что - царь? Бог с ним. Он дожил до могилы.
Что - раб?.. Бог с ним. Не воин он один.
Царь и холоп - две крайности, мой милый.
Нет ничего опасней середин.
Над мрамором, венками перевитым,
убийцы стали ангелами вновь.
Удобней им считать меня убитым:
венки всегда дешевле, чем любовь.
Как дети, мы всё забываем быстро,
обидчикам не помним мы обид,
и ты не верь, не верь в моё убийство:
другой поручик был тогда убит.
Что - пистолет?.. Страшна рука дрожащая,
тот пистолет растерянно держащая,
особенно тогда она страшна,
когда сто раз пред тем была нежна…
Но, слава богу, жизнь не оскудела,
мой Демон продолжает тосковать,
и есть ещё на свете много дела,
и нам с тобой нельзя не рисковать.
Но слава богу, снова паутинки,
и бабье лето тянется на юг,
и маленькие грустные грузинки
полжизни за улыбки отдают,
и суждены нам новые порывы,
они скликают нас наперебой…
Мой дорогой,
пока с тобой
мы живы,
всё будет хорошо
у нас с тобой…
1965
Осенний холодок.
Пирог с грибами.
Калитки шорох, и простывший чай.
И снова
побелевшими губами
короткое, как вздох:
«Прощай, прощай!»
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
всё, что простить возможно,
обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным мне нельзя не быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды
у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком.
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным, умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(пусть мне лишь не простится одному!),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…» Прощаю,
не смущаю
угрозами,
надёжно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги,
прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
покуда не повтОрится опять
осенний горький чай,
пирог с грибами
и поздний час -
прощаться и прощать.
1964
Былое нельзя воротить,
и печалиться не о чем,
у каждой эпохи
свои подрастают леса…
А всё-таки жаль,
что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить
хоть на четверть часа.
Теперь нам не надо
по улицам мыкаться ощупью.
Машины нас ждут,
и ракеты уносят нас вдаль…
А всё-таки жаль,
что в Москве больше нету извозчиков,
хотя б одного,
и не будет отныне… А жаль.
Я кланяюсь низко
познания морю безбрежному,
разумный свой век,
многоопытный век свой любя…
А всё-таки жаль,
что кумиры нам снятся по-прежнему
и мы до сих пор
все холопами числим себя.
Победы свои
мы ковали не зря и вынашивали,
мы всё обрели:
и надёжную пристань, и свет…
А всё-таки жаль -
иногда над победами нашими
встают пьедесталы,
которые выше побед.
Москва, ты не веришь слезам -
это время проверило.
Железное мужество,
сила и стойкость во всём…
Но если бы ты
в наши слёзы однажды поверила,
ни нам, ни тебе
не пришлось бы грустить о былом.
Былое нельзя воротить…
Выхожу я на улицу.
И вдруг замечаю:
у самых Арбатских ворот
извозчик стоит,
Александр Сергеич прогуливается…
Ах, нынче, наверное,
что-нибудь произойдёт.
1964
Вот вам, пожалуйста,
первые краски заката,
вечного аиста
белые хлопья над хатой,
старой пословицы
словно хранящие цену:
всё, мол, устроится,
были бы аисты целы.
С неба ли звёздного
в окна крадутся потёмки?
Чем там до позднего
заняты в этой хатёнке?
Редко ли,
часто ли,
вправду ль о виденном судят?
Крепко ли счастливы?
Вовремя ль молоды люди?
Спросишь о прожитом,
глянешь в глаза через силу:
что, мол, встревожены?
Аиста, мол, не хватило.
Как, мол, без аиста?
Вот и бедуешь в жилище,
и спотыкаешься,
и виноватого ищешь…
Дело не в старости.
Это совсем про другое:
были бы аисты
белые
над
головою.
1963
Круглы у радости глаза и велики -
у страха,
и пять морщинок на челе
от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер,
но заиграли Баха,
и всё затихло, улеглось и обрело
свой вид.
Всё встало на свои места,
едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд -
на чёрта белый свет?
К чему вино, кино, пшено,
квитанции Госстраха
и вам - ботинки первый сорт,
которым сносу нет?
«Не всё ль равно: какой земли
касаются подошвы?
Не всё ль равно: какой улов
из волн несёт рыбак?
Не всё ль равно: вернёшься цел
или в бою падёшь ты,
и руку кто подаст в беде -
товарищ или враг?..»
О, чтобы было всё не так,
чтоб всё иначе было,
наверно, именно затем,
наверно, потому
играет будничный оркестр
привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко
все тянемся к нему.
Ах, музыкант, мой музыкант!
Играешь, да не знаешь,
что нет печальных, и больных,
и виноватых нет,
когда в прокуренных руках
так просто ты сжимаешь,
ах, музыкант, мой музыкант,
черешневый кларнет!
1963
Музыка В. Берковского. Другое название - «Черешневый кларнет».
Оле
Пока Земля ещё вертится,
пока ещё ярок свет,
Господи, дай же ты каждому,
чего у него нет:
умному дай голову,
трусливому дай коня,
дай счастливому денег…
И не забудь про меня.
Пока Земля ещё вертится,
Господи, - твоя власть! -
дай рвущемуся к власти
навластвоваться всласть,
дай передышку щедрому
хоть до исхода дня.
Каину дай раскаянье…
И не забудь про меня.
Я знаю: ты всё умеешь,
я верую в мудрость твою,
как верит солдат убитый,
что он проживает в раю,
как верит каждое ухо
тихим речам твоим,
как веруем и мы сами,
не ведая, что творим!
Господи, мой Боже,
зеленоглазый мой!
Пока Земля ещё вертится,
и это ей странно самой,
пока ей ещё хватает
времени и огня,
дай же ты всем понемногу…
И не забудь про меня.
1963
Белле Ахмадулиной
Когда внезапно возникает
ещё неясный голос труб,
слова, как ястребы ночные,
срываются с горячих губ;
мелодия, как дождь случайный,
гремит; и бродит меж людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
В года разлук, в года сражений,
когда свинцовые дожди
лупили так по нашим спинам,
что снисхождения не жди,
и командиры все охрипли…
тогда командовал людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
Кларнет пробит, труба помята,
фагот, как старый посох, стёрт,
на барабане швы разлезлись…
Но кларнетист красив, как чёрт!
Флейтист, как юный князь, изящен.
И вечно в сговоре с людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
1963
Наверное, самую лучшую
на этой, земной стороне,
хожу я и песенку слушаю -
она шевельнулась во мне.
Она ещё очень неспетая,
она зелена, как трава,
но чудится музыка светлая,
и строго ложатся слова.
Сквозь время, что мною не пройдено,
сквозь смех наш короткий и плач
я слышу: выводит мелодию
какой-то грядущий трубач.
Легко, необычно и весело
кружит над скрещеньем дорог
та, самая главная песенка,
которую спеть я не смог.
1962
- Мой конь притомился.
Стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать?
Скажите мне, будьте добры.
- Вдоль Красной реки, моя радость,
вдоль Красной реки,
до Синей горы, моя радость,
до Синей горы.
- А как мне проехать туда?
Притомился мой конь.
Скажите, пожалуйста,
как мне проехать туда?
- На ясный огонь, моя радость,
на ясный огонь,
езжай на огонь, моя радость,
найдёшь без труда.
- А где ж этот ясный огонь?
Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо
ночное плечом…
- Фонарщик был должен зажечь,
да, наверное, спит,
фонарщик-то спит, моя радость…
А я ни при чём.
И снова он едет один,
без дороги во тьму.
Куда же он едет,
ведь ночь подступила к глазам!..
- Ты что потерял, моя радость? -
кричу я ему.
И он отвечает:
- Ах, если б я знал это сам…
1962
В Барабанном переулке
барабанщики живут.
Поутру они как встанут,
барабаны как возьмут,
как ударят в барабаны,
двери настежь отворя…
Но где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
В Барабанном переулке
барабанщиц нет, хоть плачь.
Лишь грохочут барабаны
ненасытные, хоть прячь.
То ли утренние зори,
то ль вечерняя заря…
Но где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
Барабанщик пёстрый бантик
к барабану привязал,
барабану бить побудку,
как по буквам, приказал,
и пошёл по переулку,
что-то в сердце затая…
Ах, где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
А в соседнем переулке
барабанщицы живут,
и, конечно, в переулке
очень добрыми слывут,
и за ними ведь не надо
отправляться за моря…
Так где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?!
1961
В поход на чужую страну собирался король.
Ему королева мешок сухарей насушила
и старую мантию так аккуратно зашила,
дала ему пачку махорки и в тряпочке соль.
И руки свои королю положила на грудь,
сказала ему, обласкав его взором лучистым:
«Получше их бей,
а не то прослывёшь пацифистом,
и пряников сладких отнять у врага не забудь».
И видит король - его войско стоит средь двора:
Пять грустных солдат,
пять весёлых солдат и ефрейтор.
Сказал им король:
«Не страшны нам ни пресса, ни ветер,
врага мы побьём, и с победой придём, и ура!»
И вот отгремело прощальных речей торжество.
В походе король свою армию переиначил:
весёлых солдат интендантами сразу назначил,
а грустных оставил в солдатах -
«Авось, ничего».
Представьте себе, наступили победные дни.
Пять грустных солдат
не вернулись из схватки военной.
Ефрейтор, морально нестойкий,
женился на пленной,
но пряников целый мешок захватили они.
Играйте, оркестры, звучите, и песни, и смех.
Минутной печали не стоит, друзья, предаваться.
Ведь грустным солдатам
нет смысла в живых оставаться,
и пряников, кстати, всегда не хватает на всех.
1961
А как первая любовь - она сердце жжёт.
А вторая любовь - она к первой льнёт.
А как третья любовь - ключ дрожит в замке,
ключ дрожит в замке, чемодан в руке.
А как первая война - да ничья вина.
А вторая война - чья-нибудь вина.
А как третья война - лишь моя вина,
а моя вина - она всем видна.
А как первый обман - да на заре туман.
А второй обман - закачался пьян.
А как третий обман - он ночи черней,
он ночи черней, он войны страшней.
1961
Земля изрыта вкривь и вкось.
Её, сквозь выстрелы и пенье,
я спрашиваю: «Как терпенье?
Хватает? Не оборвалось -
выслушивать все наши бредни
о том, кто первый, кто последний?»
Она мне шепчет горячо:
«Я вас жалею, дурачьё.
Пока вы топчетесь в крови,
пока друг другу глотки рвёте,
я вся в тревоге и в заботе.
Изнемогаю от любви.
Зерно спалите - морем трав
взойду над мором и разрухой,
чтоб было чем наполнить брюхо,
покуда спорите, кто прав…»
Мы все - трибуны, смельчаки,
все для свершений народились,
а для неё - озорники,
что попросту от рук отбились.
Мы для неё как детвора,
что средь двора друг друга валит
и всяк свои игрушки хвалит…
Какая глупая игра!
1961
Всю ночь кричали петухи
и шеями мотали,
как будто новые стихи,
закрыв глаза, читали.
И было что-то в крике том
от горькой той кручины,
когда, согнувшись, входят в дом
постылые мужчины.
И был тот крик далёк-далёк
и падал так же мимо,
как гладят, глядя в потолок,
чужих и нелюбимых.
Когда ласкать уже невмочь,
и отказаться трудно…
И потому всю ночь, всю ночь
не наступало утро.
1961
Вот уже который месяц
и уже который год
прилетает чёрный «мессер» -
спать спокойно не даёт.
Он в окно моё влетает,
он по комнате кружит,
он, как старый шмель, рыдает,
мухой пойманной жужжит.
Грустный лётчик как курортник…
Его тёмные очки
прикрывают, как намордник,
его томные зрачки.
Каждый вечер, каждый вечер
у меня штурвал в руке,
я лечу к нему навстречу
в довоенном «ястребке».
Каждый вечер в лунном свете
торжествует мощь моя:
я, наверное, бессмертен.
Он сдаётся, а не я.
Он пробоинами мечен,
он сгорает, подожжён.
Но приходит новый вечер,
и опять кружится он.
И опять я вылетаю,
побеждаю, и опять
вылетаю, побеждаю…
Сколько ж можно побеждать?
1961
Простите пехоте,
что так неразумна бывает она:
всегда мы уходим,
когда над землёю бушует весна.
И шагом неверным,
по лестничке шаткой спасения нет…
Лишь белые вербы,
как белые сёстры, глядят тебе вслед.
Не верьте погоде,
когда затяжные дожди она льёт.
Не верьте пехоте,
когда она бравые песни поёт.
Не верьте, не верьте,
когда по садам закричат соловьи:
у жизни со смертью
ещё не окончены счёты свои.
Нас время учило:
живи по-походному, дверь отворя…
Товарищ мужчина,
а всё же заманчива должность твоя:
всегда ты в походе,
и только одно отрывает от сна:
чего ж мы уходим,
когда над землёю бушует весна?
Куда ж мы уходим,
когда над землёю бушует весна?
1961
Возьму шинель, и вещмешок, и каску,
в защитную окрашенные краску,
ударю шаг по уличкам горбатым.
Как просто стать солдатом, солдатом!
Забуду все домашние заботы,
не надо ни зарплаты, ни работы.
Иду себе играю автоматом.
Как просто стать солдатом, солдатом!
А если что не так - не наше дело.
Как говорится, Родина велела.
Как славно быть ни в чём не виноватым,
совсем простым солдатом, солдатом!
1961
Берегите нас, поэтов. Берегите нас.
Остаются век, полвека, год, неделя, час,
три минуты, две минуты, вовсе ничего…
Берегите нас. И чтобы все - за одного.
Берегите нас с грехами, с радостью и без.
Где-то, юный и прекрасный, ходит наш Дантес.
Он минувшие проклятья не успел забыть,
но велит ему призванье пулю в ствол забить.
Где-то плачет наш Мартынов, поминает кровь.
Он уже убил однажды, он не хочет вновь.
Но судьба его такая, и свинец отлит,
и двадцатое столетье так ему велит.
Берегите нас, поэтов, от дурацких рук,
от поспешных приговоров, от слепых подруг.
Берегите нас, покуда можно уберечь.
Только так не берегите, чтоб костьми нам лечь.
Только так не берегите, как борзых - псари!
Только так не берегите, как псарей - цари!
Будут вам стихи и песни, и ещё не раз…
Только вы нас берегите. Берегите нас.
1960 - 1961
Ж. Болотовой
Ах, какие удивительные ночи!
Только мама моя в грусти и тревоге:
- Что же ты гуляешь, мой сыночек,
одинокий, одинокий?..
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звёзды и крупнее и добрее.
- Мама, мама, это я дежурю,
я - дежурный по апрелю!
- Мой сыночек, вспоминаю всё, что было;
стали грустными глаза твои, сыночек.
Может быть, она тебя забыла,
знать не хочет, знать не хочет?..
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звёзды и крупнее и добрее.
- Что ты, мама! Просто я дежурю,
я - дежурный по апрелю…
1960
Г. В[енгеровой]
Тьмою здесь всё занавешено
и тишина, как на дне…
Ваше Величество, Женщина,
да неужели - ко мне?
Тусклое здесь электричество,
с крыши сочится вода,
Женщина, Ваше Величество,
как Вы решились сюда?
О, Ваш приход - как пожарище,
дымно и трудно дышать.
Ну, заходите, пожалуйста,
что ж на пороге стоять.
Кто Вы такая? Откуда Вы?
Ах, я смешной человек.
Просто Вы дверь перепутали,
улицу, город и век.
1960
Ж. Б.
Я много лет пиджак ношу.
Давно потёрся и ненов он.
И я зову к себе портного
и перешить пиджак прошу.
Я говорю ему шутя:
«Перекроите всё иначе.
Сулит мне новые удачи
искусство кройки и шитья».
Я пошутил. А он пиджак
серьёзно так перешивает,
а сам-то всё переживает:
вдруг что не так? Такой чудак!
Одна забота наяву
в его усердьи молчаливом,
чтобы я выглядел счастливым
в том пиджаке, пока живу.
Он представляет это так:
едва лишь я пиджак примерю -
опять в твою любовь поверю…
Как бы не так!.. Такой чудак!
1960
Ж. Болотовой
По Смоленской дороге - леса, леса, леса.
По Смоленской дороге -
столбы, столбы, столбы.
Над дорогой Смоленскою, как твои глаза, -
две холодных звезды голубых моих судьбы.
По Смоленской дороге метель в лицо, в лицо.
Всё нас из дому гонят дела, дела, дела.
Может, будь понадёжнее рук твоих кольцо,
покороче б, наверно, дорога мне легла.
По Смоленской дороге - леса, леса, леса.
По Смоленской дороге - столбы гудят, гудят.
На дорогу Смоленскую, как твои глаза,
две вечерних звезды голубых глядят, глядят.
1960
Аты-баты, шли солдаты,
аты-баты, в дальний путь.
Не сказать, чтоб очень святы,
но и не в чем упрекнуть.
Аты - справа, баты - слева,
шла девчонка мимо них.
Не сказать, чтоб королева,
но не хуже остальных.
Разговор об этой крале
те солдаты завели -
не сказать, чтоб приставали,
но и мимо не прошли.
А она остановилась,
чёрной бровью повела -
не сказать, чтобы влюбилась,
но и против не была.
Аты-баты, шли солдаты,
аты-баты, в дальний путь.
Не сказать, чтоб очень святы,
но и не в чем упрекнуть.
1959
Когда метель кричит как зверь -
протяжно и сердито,
не запирайте вашу дверь,
пусть будет дверь открыта.
И если ляжет дальний путь,
нелёгкий путь, представьте,
дверь не забудьте распахнуть,
открытой дверь оставьте.
И, уходя, в ночной тиши
без долгих слов решайте:
огонь сосны с огнём души
в печи перемешайте.
Пусть будет тёплою стена
и мягкою - скамейка…
Дверям закрытым - грош цена,
замку цена - копейка.
1959
О. Б[атраковой]
Мне нужно на кого-нибудь молиться.
Подумайте, простому муравью
вдруг захотелось в ноженьки валиться,
поверить в очарованность свою!
И муравья тогда покой покинул,
всё показалось будничным ему,
и муравей создал себе богиню
по образу и духу своему.
И в день седьмой, в какое-то мгновенье,
она возникла из ночных огней
без всякого небесного знаменья…
Пальтишко было лёгкое на ней.
Всё позабыв - и радости и муки,
он двери распахнул в своё жильё
и целовал обветренные руки
и старенькие туфельки её.
И тени их качались на пороге.
Безмолвный разговор они вели,
красивые и мудрые, как боги,
и грустные, как жители земли.
1959
Опустите, пожалуйста, синие шторы!
Медсестра, всяких снадобий мне не готовь!
Вот стоят у постели моей кредиторы -
молчаливые Вера, Надежда, Любовь.
Раскошелиться б сыну недолгого века,
да пусты кошельки упадают с руки…
Не грусти, не печалуйся, о моя Вера, -
остаются ещё на Земле должники!
И ещё я скажу и печально и нежно,
две руки виновато губами ловя:
- Не грусти, не печалуйся, матерь Надежда, -
есть ещё на Земле у тебя сыновья!
Протяну я Любови ладони пустые,
покаянный услышу я голос её:
- Не грусти, не печалуйся, память не стынет,
я себя раздарила во имя твоё.
Но какие бы руки тебя ни ласкали,
как бы пламень тебя ни сжигал неземной,
в троекратном размере болтливость людская
за тебя расплатилась… Ты чист предо мной!
Чистый-чистый лежу я
в наплывах рассветных.
Белым флагом струится на пол простыня…
Три сестры, три жены, три судьи милосердных
открывают последний кредит для меня.
1959
Один солдат на свете жил,
красивый и отважный,
но он игрушкой детской был:
ведь был солдат бумажный.
Он переделать мир хотел,
чтоб был счастливым каждый,
а сам на ниточке висел:
ведь был солдат бумажный.
Он был бы рад - в огонь и в дым,
за вас погибнуть дважды,
но потешались вы над ним:
ведь был солдат бумажный.
Не доверяли вы ему
своих секретов важных,
а почему? А потому,
что был солдат бумажный.
А он, судьбу свою кляня,
Нетихой жизни жаждал
И всё просил: «Огня! Огня!»,
Забыв, что он бумажный.
В огонь? Ну что ж, иди! Идёшь?
И он шагнул однажды,
и там сгорел он ни за грош:
ведь был солдат бумажный.
1959
Ю. Васильеву
Живописцы, окуните ваши кисти
в суету дворов арбатских и в зарю,
чтобы были ваши кисти словно листья,
словно листья, словно листья к ноябрю!
Окуните ваши кисти в голубое,
по традиции забытой городской,
нарисуйте и прилежно и с любовью,
как с любовью мы проходим по Тверской!
Мостовая пусть качнётся, как очнётся!
Пусть начнётся, что ещё не началось!
Вы рисуйте, вы рисуйте, вам зачтётся…
Что гадать: нам удалось - не удалось?
Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы,
наше лето, нашу зиму и весну…
Ничего, что мы - чужие. Вы рисуйте!
Я потом, что непонятно, объясню.
1959
…А годы проходят, как песни.
Иначе на мир я гляжу.
Во дворике этом мне тесно,
и я из него ухожу.
Ни почестей и ни богатства
для дальних дорог не прошу,
но маленький дворик арбатский
с собой уношу, уношу.
В мешке вещевом и заплечном
лежит в уголке небольшой,
не слывший, как я, безупречным
тот двор с человечьей душой.
Сильнее я с ним и добрее.
Что нужно ещё? Ничего.
Я руки озябшие грею
о тёплые камни его.
1959
Ты течёшь, как река. Странное название!
И прозрачен асфальт, как в реке вода.
Ах, Арбат, мой Арбат,
ты - моё призвание.
Ты - и радость моя, и моя беда.
Пешеходы твои - люди невеликие,
каблуками стучат - по делам спешат.
Ах, Арбат, мой Арбат,
ты - моя религия,
мостовые твои подо мной лежат.
От любови твоей вовсе не излечишься,
сорок тысяч других мостовых любя.
Ах, Арбат, мой Арбат,
ты - моё отечество,
никогда до конца не пройти тебя.
1959
Сто раз закат краснел, рассвет синел,
сто раз я клял тебя, песок моздокский,
пока ты жёг насквозь мою шинель
и блиндажа жевал сухие доски.
А я жевал такие сухари!
Они хрустели на зубах, хрустели…
А мы шинели рваные расстелем -
и ну жевать. Такие сухари!
Их десять лет сушили, не соврать,
да ты ещё их выбелил, песочек…
А мы, бывало, их в воде размочим -
и ну жевать, и крошек не собрать.
Сыпь пощедрей, товарищ старшина!
(Пируем - и солдаты и начальство…)
А пули? Пули были. Били часто.
Да что о них рассказывать - война.
1958
Я смотрю на фотокарточку:
две косички, строгий взгляд,
и мальчишеская курточка,
и друзья кругом стоят.
За окном всё дождик тенькает:
там ненастье во дворе.
Но привычно пальцы тонкие
прикоснулись к кобуре.
Вот скоро дом она покинет,
вот скоро вспыхнет гром кругом,
но комсомольская богиня…
Ах, это, братцы, о другом!
На углу у старой булочной,
там, где лето пыль метёт,
в синей маечке-футболочке
комсомолочка идёт.
А её коса острижена,
в парикмахерской лежит.
Лишь одно колечко рыжее
на виске её дрожит.
И никаких богов в помине,
лишь только дела гром кругом,
но комсомольская богиня…
Ах, это, братцы, о другом!
1958
Б. Балтеру
Ах, война, что ж ты сделала, подлая:
стали тихими наши дворы,
наши мальчики головы подняли -
повзрослели они до поры,
на пороге едва помаячили
и ушли, за солдатом - солдат…
До свидания, мальчики! Мальчики,
постарайтесь вернуться назад.
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
не жалейте ни пуль, ни гранат
и себя не щадите, и всё-таки
постарайтесь вернуться назад.
Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
вместо свадеб - разлуки и дым.
Наши девочки платьица белые
раздарили сестрёнкам своим.
Сапоги - ну куда от них денешься?
Да зелёные крылья погон…
Вы наплюйте на сплетников, девочки,
мы сведём с ними счёты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
что идёте войной наугад…
До свидания, девочки! Девочки,
постарайтесь вернуться назад.
1958
Часовые любви
на Смоленской стоят.
Часовые любви
у Никитских не спят.
Часовые любви
по Петровке идут…
Неизменно
Часовым полагается смена.
О великая вечная армия,
где не властны слова и рубли,
где все - рядовые:
ведь маршалов нет у любви!
Пусть поход никогда ваш не кончится,
признаю только эти войска!..
Сквозь зимы и вьюги
к Москве подступает весна.
Часовые любви
на Волхонке стоят.
Часовые любви
на Неглинной не спят.
Часовые любви
по Арбату идут…
Неизменно
Часовым полагается смена.
1958
Е. Рейну
Из окон корочкой несёт поджаристой.
За занавесками - мельканье рук.
Здесь остановки нет, а мне - пожалуйста:
шофёр в автобусе - мой лучший друг.
А кони в сумерках колышут гривами.
Автобус новенький, спеши, спеши!
Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный
в любую сторону твоей души.
Я знаю, вечером ты в платье шёлковом
пойдёшь по улице гулять с другим…
Ах, Надя, брось коней кнутом нащёлкивать,
попридержи-ка их, поговорим!
Она в спецовочке, в такой промасленной,
берет немыслимый такой на ней…
Ах Надя, Наденька, мы были б счастливы…
Куда же гонишь ты своих коней!
Но кони в сумерках колышут гривами.
Автобус новенький спешит-спешит.
Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный
в любую сторону твоей души!
1958
Выходят танки из леска,
устало роют снег,
а неотступная тоска
бредёт за нами вслед.
Победа нас не обошла,
да крепко обожгла.
Мы на поминках водку пьём,
да ни один не пьян.
Мы пьём напропалую
одну, за ней вторую,
пятую, десятую,
горькую десантную.
Она течёт, и хоть бы чёрт,
ну хоть бы что - ни капельки…
Какой учёт, когда течёт?
А на закуску - яблоки.
На рынке не развешенные
дрожащею рукой,
подаренные женщиной,
заплаканной такой.
О ком ты тихо плакала?
Всё, знать, не обо мне,
пока я топал ангелом
в защитной простыне.
Ждала, быть может, слова,
а я стоял едва,
и я не знал ни слова,
я все забыл слова.
Слова, слова… О чём они?
И не припомнишь всех.
И яблочко мочёное
упало прямо в снег.
На белом снегу
лежит оно.
Я к вам забегу
давным-давно,
как ещё до войны,
как в той тишине,
когда так нужны
вы не были мне…
1957
О чём ты успел передумать,
отец расстрелянный мой,
когда я шагнул с гитарой,
растерянный, но живой?
Как будто шагнул я со сцены
в полночный московский уют,
где старым арбатским ребятам
бесплатно судьбу раздают.
По-моему, всё распрекрасно,
и нет для печали причин,
и грустные те комиссары
идут по Москве как один,
и нету, и нету погибших
средь старых арбатских ребят,
лишь те, кому нужно, уснули,
но те, кому надо, не спят.
Пусть память - нелёгкая служба,
но всё повидала Москва,
и старым арбатским ребятам
смешны утешений слова.
1957
Другое название - «Песенка об арбатских ребятах».
Вы слышите: грохочут сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки?
Вы поняли, куда они глядят?
Вы слышите: грохочет барабан?
Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней…
Уходит взвод в туман - в туман - в туман…
А прошлое ясней-ясней-ясней.
А где же наше мужество, солдат,
когда мы возвращаемся назад?
Его, наверно, женщины крадут
и, как птенца, за пазуху кладут.
А где же наши женщины, дружок,
когда вступаем мы на свой порог?
Они встречают нас и вводят в дом,
а в нашем доме пахнет воровством.
А мы рукой на прошлое: враньё!
А мы с надеждой в будущее: свет!
А по полям жиреет вороньё,
а по пятам война грохочет вслед.
И снова переулком - сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки…
В затылки наши бритые глядят.
1957
Встань пораньше, встань пораньше,
встань пораньше,
Когда дворники маячат у ворот!
Ты увидишь, ты увидишь,
как весёлый барабанщик
в руки палочки кленовые берёт.
Будет полдень, суматохою пропахший,
звон трамваев и людской водоворот,
но прислушайся - услышишь,
тот весёлый барабанщик
с барабаном вдоль по улице идёт.
Будет вечер - заговорщик и обманщик,
темнота на мостовые упадёт,
но вглядись - и ты увидишь,
тот весёлый барабанщик
с барабаном вдоль по улице идёт.
Грохот палочек… то ближе он, то дальше.
Сквозь сумятицу, и полночь, и туман…
Неужели ты не слышишь,
как весёлый барабанщик
вдоль по улице проносит барабан?!
Как мне жаль, что ты не слышишь,
как весёлый барабанщик
вдоль по улице проносит барабан!
1957
Когда мне невмочь пересилить беду,
когда подступает отчаянье,
я в синий троллейбус сажусь на ходу,
в последний, в случайный.
Последний троллейбус, по улице мчи,
верши по бульварам круженье,
чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи
крушенье, крушенье!
Последний троллейбус, мне дверь отвори!
Я знаю, как в зябкую полночь
твои пассажиры - матросы твои -
приходят на помощь.
Я с ними не раз уходил от беды,
я к ним прикасался плечами…
Как много, представьте себе, доброты
в молчаньи, в молчаньи.
Последний троллейбус плывёт по Москве.
Москва, как река, затухает,
и боль, что скворчонком стучала в виске,
стихает, стихает.
1957
Не клонись-ка ты, головушка,
от невзгод и от обид,
Мама, белая голубушка,
утро новое горит.
Всё оно смывает начисто,
всё разглаживает вновь…
Отступает одиночество,
возвращается любовь.
И сладки, как в полдень пасеки,
как из детства голоса,
твои руки, твои песенки,
твои вечные глаза.
1957
А. Ш.
Нева Петровна, возле вас - все львы.
Они вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
вы - первая. Я чувствую, что - вы.
Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.
Мы снова рядом. Как я к вам привык!
Я всматриваюсь в ваших глаз глубины.
Я знаю: вас великие любили,
да вы не выбирали, кто велик.
Бывало, вы идёте на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы - рысцой за вами
и ваших глаз запоминают свет.
И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, ваша грусть?
Пусть говорят, что прошлое не в счёт.
Но волны набегают, берег точат,
и ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не даёт.
1957
Девочка плачет: шарик улетел.
Её утешают, а шарик летит.
Девушка плачет: жениха всё нет.
Её утешают, а шарик летит.
Женщина плачет: муж ушёл к другой.
Её утешают, а шарик летит.
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой.
1957
Не бродяги, не пропойцы
за столом семи морей
вы пропойте, вы пропойте
славу женщине моей!
Вы в глаза её взгляните,
как в спасение своё,
вы сравните, вы сравните
с близким берегом её.
Мы земных земней. И вовсе
к чёрту сказки о богах!
Просто мы на крыльях носим
то, что носят на руках.
Просто нужно очень верить
этим синим маякам,
и тогда нежданный берег
из тумана выйдет к вам.
Не бродяги, не пропойцы
за столом семи морей
вы пропойте, вы пропойте
славу женщине моей!
1957
А. Межирову
За что ж вы Ваньку-то Морозова?
Ведь он ни в чём не виноват.
Она сама его морочила,
а он ни в чём не виноват.
Он в цирк ходил на старой площади
и там циркачку полюбил.
Ему чего-нибудь попроще бы,
а он циркачку полюбил.
Она по проволке ходила,
махала белою рукой.
И страсть Морозова схватила
своей мозолистой рукой.
А он медузами питался,
циркачке чтобы угодить.
И соблазнить её пытался,
чтоб ей, конечно, угодить.
А он швырял в «Пекине» сотни,
ему-то было всё равно.
А по нему Маруся сохнет,
и это ей не всё равно.
Не думал, что она обманет,
ведь от любви беды не ждёшь…
Ах, Ваня, Ваня, что ж ты, Ваня,
ведь сам по проволке идёшь…
1957
Б. Фёдорову
Во дворе, где каждый вечер
всё играла радиола,
где пары танцевали, пыля,
ребята уважали очень Лёньку Королёва
и присвоили ему званье Короля.
Был Король, как король, всемогущ.
И если другу
станет худо и вообще не повезёт,
он протянет ему свою царственную руку,
свою верную руку, - и спасёт.
Но однажды, когда
«мессершмиты», как вороны,
разорвали на рассвете тишину,
наш Король, как король,
он кепчонку, как корону,
набекрень, и пошёл на войну.
Вновь играет радиола, снова солнце в зените,
да некому оплакать его жизнь,
потому что тот Король был один (уж извините!),
королевой не успел обзавестись.
Но куда бы я ни шёл, пусть какая ни забота
(по делам или так, погулять),
всё мне чудится, что вот
за ближайшим поворотом
Короля повстречаю опять.
Потому что на войне, хоть и, правда, стреляют,
не для Лёньки сырая земля,
потому что (виноват!),
но я Москвы не представляю
без такого, как он, короля.
1957
На белый бал берёз не соберу.
Холодный хор хвои хранит молчанье.
Кукушки крик, как камешек отчаянья,
всё катится и катится в бору.
И всё-таки я жду из тишины
(как тот актёр, который знает цену
чужим словам, что он несёт на сцену)
каких-то слов, которым нет цены.
Ведь у надежд всегда счастливый цвет,
надёжный и таинственный немного,
особенно когда глядишь с порога,
особенно когда надежды нет.
1956-1957
Кричат за лесом электрички,
от лампы - тени по стене,
и бабочки, как еретички,
горят на медленном огне.
Сойди к реке по тропке топкой,
и понесёт сквозь тишину
зари вечерней голос тонкий,
её последнюю струну.
Там отпечатаны коленей
остроконечные следы,
как будто молятся олени,
чтоб не остаться без воды…
По берегам, луной залитым,
они стоят: глаза - к реке,
твердя вечернии молитвы
на тарабарском языке.
Там птицы каркают и стонут.
Синеют к ночи камыши,
и ветры с грустною истомой
всё дуют в дудочку души…
1956-1957
Когда исхоженное станет
студить последним декабрём,
седой архив воспоминаний,
не торопясь, переберём.
И вспыхнут давние надежды,
любви закружится метель.
И нам захочется, как прежде,
подкарауливать апрель,
чтоб по-весеннему одетым,
с двадцатилетием в груди
к девчонке, вынесшей букеты,
не спотыкаясь, подойти.
И, не боясь прослыть нелепым,
к груди девчонку ту прижать
и синих глаз сплошное небо,
да, только небо целовать.
Друзья, а мне до слёз обидно,
Какой нас холод обволок?
Мы стали важны и солидны
не к месту, не к добру, не в срок.
И в кабинетах, как в потёмках,
сидим, не поднимая глаз,
и та апрельская девчонка
с цветами ждёт уже не нас…
1956
Он не писал с передовой,
она - совсем подросток -
звалась соломенной вдовой;
сперва - соломенной вдовой,
потом - вдовою просто.
Под скрип сапог, под стук колёс
война её водила,
и было как-то не до слёз,
не до раздумий было.
Лежит в шкатулке медальон
убитого солдата.
Давно в гражданке батальон,
где он служил когда-то.
Но так устроено уже:
не сохнет лист весенний,
не верят вдовы в смерть мужей
и ждут их возвращенья.
Не то чтоб в даль дорог глядят
с надеждою на чудо,
что, мол, вернётся он назад,
что вот придёт домой солдат
неведомо откуда.
А просто, бед приняв сполна,
их взгляду нет границы,
и в нём такая глубина,
что голова кружится.
Как будто им глаза даны,
чтобы глазами теми
всем не вернувшимся с войны
глядеть на мир весенний.
1955