Домой Вниз Поиск по сайту

Владислав Ходасевич

ХОДАСЕВИЧ Владислав Фелицианович [16 (28) мая 1886, Москва - 14 июня 1939, Париж], русский поэт, критик, мемуарист.

Владислав Ходасевич. Vladislav Khodasevitch

С 1922 в эмиграции. В стихах (сборники «Путём зерна», 1920, «Тяжёлая лира», 1922; цикл «Европейская ночь», 1927), сочетающих традицию русской классической поэзии с мироощущением человека 20 века, - трагический конфликт свободной человеческой души и враждебного ей мира, стремление преодолеть разорванность сознания в гармонии творчества. Биография Державина (1931), сборник статей «О Пушкине» (1937), книга воспоминаний «Некрополь» (1939).

Подробнее

Фотогалерея (17)

СТИХИ (98):

ЕЩЁ СТИХИ (5):

Вверх Вниз

Памятник

Во мне конец, во мне начало.
Мной совершённое так мало!
Но всё ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.

В России новой, но великой,
Поставят идол мой двуликий
На перекрёстке двух дорог,
Где время, ветер и песок…

28 января 1928, Париж


Джон Боттом

1

Джон Боттом славный был портной,
        Его весь Рэстон знал.
Кроил он складно, прочно шил
        И дорого не брал.

2

В опрятном домике он жил
        С любимою женой
И то иглой, то утюгом
        Работал день деньской.

3

Заказы Боттому несли
        Порой издалека.
Была привинчена к дверям
        Чугунная рука.

4

Тук-тук - заказчик постучит,
        Откроет Мэри дверь, -
Бери-ка, Боттом, карандаш,
        Записывай да мерь.

5.

Но раз… Иль это только так
        Почудилось слегка? -
Как будто стукнула сильней
        Чугунная рука.

6

Проклятье вечное тебе,
        Четырнадцатый год!..
Потом и Боттому пришёл,
        Как всем другим, черёд.

7

И с верной Мэри целый день
        Прощался верный Джон
И целый день на домик свой
        Глядел со всех сторон.

8

И Мэри так ему мила,
        И домик так хорош,
Да что тут делать? Всё равно:
        С собой не заберёшь.

9

Взял Боттом карточку жены
        Да прядь её волос,
И через день на континент
        Его корабль увёз.

10

Сражался храбро Джон, как все,
        Как долг и честь велят,
А в ночь на третье февраля
        Попал в него снаряд.

11

Осколок грудь ему пробил,
        Он умер в ту же ночь,
И руку правую его
        Снесло снарядом прочь.

12

Германцы, выбив наших вон,
        Нахлынули в окоп,
И Джона утром унесли
        И положили в гроб.

13

И руку мёртвую нашли
        Оттуда за версту
И положили на груди…
        Одна беда - не ту.

14

Рука-то плотничья была,
        В мозолях. Бедный Джон!
В такой руке держать иглу
        Никак не смог бы он.

15

И возмутилася тогда
        Его душа в раю:
«К чему мне плотничья рука?
        Отдайте мне мою!

16

Я ею двадцать лет кроил
        И на любой фасон!
На ней колечко с бирюзой,
        Я без неё не Джон!

17

Пускай я грешник и злодей,
        А плотник был святой, -
Но невозможно мне никак
        Лежать с его рукой!»

18

Так на блаженных высотах
        Всё сокрушался Джон,
Но хором ангельской хвалы
        Был голос заглушён.

19

А между тем его жене
        Полковник написал,
Что Джон сражался как герой
        И без вести пропал.

20

Два года плакала вдова:
        «О Джон, мой милый Джон!
Мне и могилы не найти,
        Где прах твой погребён!..»

21

Ослабли немцы наконец.
        Их били мы, как моль.
И вот - Версальский, строгий мир
        Им прописал король.

22

А к той могиле, где лежал
        Неведомый герой,
Однажды маршалы пришли
        Нарядною толпой.

23

И вырыт был достойный Джон,
        И в Лондон отвезён,
И под салют, под шум знамён
        В аббатстве погребён.

24

И сам король за гробом шёл,
        И плакал весь народ.
И подивился Джон с небес
        На весь такой почёт.

25

И даже участью своей
        Гордиться стал слегка.
Одно печалило его,
        Одна беда - рука!

26

Рука-то плотничья была,
        В мозолях… Бедный Джон!
В такой руке держать иглу
        Никак не смог бы он.

27

И много скорбных матерей,
        И много верных жён
К его могиле каждый день
        Ходили на поклон.

28

И только Мэри нет как нет.
        Проходит круглый год -
В далёком Рэстоне она
        Всё так же слёзы льёт:

29

«Покинул Мэри ты свою,
        О Джон, жестокий Джон!
Ах, и могилы не найти,
        Где прах твой погребён!»

30

Её соседи в Лондон шлют,
        В аббатство, где один
Лежит безвестный, общий всем
        Отец, и муж, и сын.

31

Но плачет Мэри: «Не хочу!
        Я Джону лишь верна!
К чему мне общий и ничей?
        Я Джонова жена!»

32

Всё это видел Джон с небес
        И возроптал опять.
И пред апостолом Петром
        Решился он предстать.

33

И так сказал: «Апостол Пётр,
        Слыхал я стороной,
Что сходят мёртвые к живым
        Полночною порой.

34

Так приоткрой свои врата,
        Дай мне хоть как-нибудь
Явиться призраком жене
        И только ей шепнуть,

35

Что это я, что это я,
        Не кто-нибудь, а Джон
Под безымянною плитой
        В аббатстве погребён.

36

Что это я, что это я
        Лежу в гробу глухом -
Со мной постылая рука,
        Земля во рту моём».

37

Ключи встряхнул апостол Пётр
        И строго молвил так:
«То - души грешные. Тебе ж -
        Никак нельзя, никак».

38

И молча, с дикою тоской
        Пошёл Джон Боттом прочь,
И всё томится он с тех пор,
        И рай ему не в мочь.

39

В селеньи света дух его
        Суров и омрачён,
И на торжественный свой гроб
        Смотреть не хочет он.

1926


Бедные рифмы

Всю неделю над мелкой поживой
Задыхаться, тощать и дрожать,
По субботам с женой некрасивой
Над бокалом, обнявшись, дремать,

В воскресенье на чахлую траву
Ехать в поезде, плед разложить,
И опять задремать, и забаву
Каждый раз в этом всём находить,

И обратно тащить на квартиру
Этот плед, и жену, и пиджак,
И ни разу по пледу и миру
Кулаком не ударить вот так, -

О, в таком непреложном законе,
В заповедном смиреньи таком
Пузырьки только могут в сифоне,
Вверх и вверх, пузырёк с пузырьком.

1926


Баллада

Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идёт безрукий в синема.

Мне лиру ангел подаёт,
Мне мир прозрачен, как стекло, -
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло.

За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошённым рукавом?

Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идёт по улице домой.

Ремянный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода

Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.

Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:

- Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю

Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять, -

Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте пёрышко одно:
Пускай снежинкой упадёт
На грудь спалённую оно.

Стоит безрукий предо мной
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.

1925


Звёзды

Вверху - грошовый дом свиданий.
Внизу - в грошовом «Казино»
Расселись зрители. Темно.
Пора щипков и ожиданий.
Тот захихикал, тот зевнул…
Но неудачник облыселый
Высоко палочкой взмахнул.
Открылись тёмные пределы,
И вот - сквозь дым табачных туч -
Прожектора зелёный луч.
На авансцене, в полумраке,
Раскрыв золотозубый рот,
Румяный хахаль в шапокляке
О звёздах песенку поёт.
И под двуспальные напевы
На полинялый небосвод
Ведут сомнительные девы
Свой непотребный хоровод.
Сквозь облака, по сферам райским
(Улыбочки туда-сюда)
С каким-то веером китайским
Плывёт Полярная Звезда.
За ней вприпрыжку поспешая,
Та пожирней, та похудей,
Семь звёзд - Медведица Большая -
Трясут четырнадцать грудей.
И до последнего раздета,
Горя брильянтовой косой,
Вдруг жидколягая комета
Выносится перед толпой.
Глядят солдаты и портные
На рассусаленный сумбур,
Играют сгустки жировые
На бёдрах Etoile d'amour,
Несутся звёзды в пляске, в тряске,
Звучит оркестр, поёт дурак,
Летят алмазные подвязки
Из мрака в свет, из света в мрак.
И заходя в дыру всё ту же,
И восходя на небосклон, -
Так вот в какой постыдной луже
Твой День Четвёртый отражён!..
Нелёгкий труд, о Боже правый,
Всю жизнь воссоздавать мечтой
Твой мир, горящий звёздной славой
И первозданною красой.

1925


Из дневника

Должно быть, жизнь и хороша,
Да что поймёшь ты в ней, спеша
Между купелию и моргом,
Когда мытарится душа
То отвращеньем, то восторгом?

Непостижимостей свинец
Всё толще, над мечтой понурой -
Вот и дуреешь наконец,
Как любознательный кузнец
Над просветительной брошюрой.

Пора не быть, а пребывать,
Пора не бодрствовать, а спать,
Как спит зародыш крутолобый,
И мягкой вечностью опять
Обволокнуться, как утробой.

1925


Окна во двор

Несчастный дурак в колодце двора
Причитает сегодня с утра,
И лишнего нет у меня башмака,
Чтобы бросить его в дурака.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Кастрюли, тарелки, пьянино гремят,
Баюкают няньки крикливых ребят.
С улыбкой сидит у окошка глухой,
Зачарован своей тишиной.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Курносый актёр перед пыльным трюмо
Целует портреты и пишет письмо, -
И, честно гонясь за правдивой игрой,
В шестнадцатый раз умирает герой.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Отец уж надел котелок и пальто,
Но вернулся, бледный, как труп:
- Сейчас же отшлёпать мальчишку за то,
Что не любит луковый суп!

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Небритый старик, отодвинув кровать,
Забивает старательно гвоздь,
Но сегодня успеет ему помешать
Идущий по лестнице гость.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Рабочий лежит на постели в цветах.
Очки на столе, медяки на глазах.
Подвязана челюсть, к ладони ладонь.
Сегодня в лёд, а завтра в огонь.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Что верно, то верно! Нельзя же силком
Девчонку тащить на кровать!
Ей нужно сначала стихи почитать,
Потом угостить вином…

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Вода запищала в стене глубоко:
Должно быть, по трубам бежать не легко,
Всегда в тесноте и всегда в темноте,
В такой темноте и в такой тесноте!

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

1925


Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita *
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот - это я?
Разве мама любила такого,
Жёлто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?

Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, -
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?

Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть, -
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?

Впрочем - так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины - к причине,
А глядишь - заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.

Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами, -
Только есть одиночество - в раме
Говорящего правду стекла.

18-23 июля 1924, Париж


* На середине пути нашей жизни (итал.)

***

Интриги бирж, потуги наций.
Лавина движется вперёд.
А всё под сводом Прокураций
Дух беззаботности живёт.

И беззаботно так уснула,
Поставив туфельки рядком,
Неомрачимая Урсула
У Алинари за стеклом.

И не без горечи сокрытой
Хожу и мыслю иногда,
Что Некто, мудрый и сердитый,
Однажды поглядит сюда,

Нечаянно развеселится,
Весь мир улыбкой озаря,
На шаль красотки заглядится,
Забудется, как нынче я, -

И всё исчезнет невозвратно
Не в очистительном огне,
А просто - в лёгкой и приятной
Венецианской болтовне.

1924


Хранилище

По залам прохожу лениво.
Претит от истин и красот.
Ещё невиданные дива,
Признаться, знаю наперёд.

И как-то тяжко, больно даже
Душою жить - который раз? -
В кому-то снившемся пейзаже,
В когда-то промелькнувший час.

Все бьётся человечий гений:
То вверх, то вниз. И то сказать:
От восхождений и падений
Уж позволительно устать.

Нет! полно! Тяжелеют веки
Пред вереницею Мадон -
И так отрадно, что в аптеке
Есть кисленький пирамидон.

1924


***

Встаю расслабленный с постели:
Не с Богом бился я в ночи -
Но тайно сквозь меня летели
Колючих радио лучи.

И мнится: где-то в теле живы,
Бегут по жилам до сих пор
Москвы бунтарские призывы
И бирж всесветный разговор.

Незаглушимо и сумбурно
Пересеклись в моей тиши
Ночные голоса Мельбурна
С ночными знаньями души.

И чьи-то имена, и цифры
Вонзаются в разъятый мозг,
Врываются в глухие шифры
Разряды океанских гроз.

Хожу - и в ужасе внимаю.
Шум, не внимаемый никем.
Руками уши зажимаю -
Всё тот же звук! А между тем…

О, если бы вы знали сами,
Европы тёмные сыны,
Какими вы ещё лучами
Неощутимо пронзены!

1923


***

Всё каменное. В каменный пролёт
Уходит ночь. В подъездах, у ворот -

Как изваянья - слипшиеся пары.
И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары.

Бренчит о камень ключ, гремит засов.
Ходи по камню до пяти часов,

Жди: резкий ветер дунет в окарино
По скважинам громоздкого Берлина -

И грубый день взойдёт из-за домов
Над мачехой российских городов.

1923


Под землёй

Где пахнет чёрною карболкой
И провонявшею землёй,
Стоит, склоняя профиль колкий,
Пред изразцовою стеной.

Не отойдёт, не обернётся,
Лишь весь качается слегка,
Да как-то судорожно бьётся
Потёртый локоть сюртука.

Заходят школьники, солдаты,
Рабочий в блузе голубой -
Он всё стоит, к стене прижатый
Своею дикою мечтой.

Здесь создаёт и разрушает
Он сладострастные миры,
А из соседней конуры
За ним старуха наблюдает.

Потом в открывшуюся дверь
Видны подушки, стулья, стклянки.
Вошла - и слышатся теперь
Обрывки злобной перебранки.
Потом вонючая метла
Безумца гонит из угла.

И вот, из полутьмы глубокой
Старик сутулый, но высокий,
В таком почтенном сюртуке,
В когда-то модном котелке,
Идёт по лестнице широкой,
Как тень Аида, - в белый свет,
В берлинский день, в блестящий бред.

А солнце ясно, небо сине,
А сверху синяя пустыня…
И злость, и скорбь моя кипит,
И трость моя в чужой гранит
Неумолкаемо стучит.

1923


Дачное

Уродики, уродища, уроды
Весь день озёрные мутили воды.

Теперь над озером ненастье, мрак,
В траве - лягушачий зелёный квак.

Огни на дачах гаснут понемногу,
Клубки червей полезли на дорогу,

А вдалеке, где всё затёрла мгла,
Тупая граммофонная игла

Шатается по рытвинам царапин,
А из трубы ещё рычит Шаляпин.

На мокрый мир нисходит угомон…
Лишь кое-где, топча сырой газон,

Блудливые невесты с женихами
Слипаются, накрытые зонтами,

А к ним под юбки лазит с фонарём
Полуслепой, широкоротый гном.

1923


***

Нет, не найду сегодня пищи я
Для утешительной мечты:
Одни шарманщики, да нищие,
Да дождь - всё с той же высоты.

Тускнеет в лужах электричество,
Нисходит предвечерний мрак
На идиотское количество
Серощетинистых собак.

Та - ткнётся мордою нечистою
И, повернувшись, отбежит,
Другая лапою когтистою
Скребёт обшмыганный гранит.

Те - жилятся, присев на корточки,
Повесив на бок языки, -
А их из самой верхней форточки
Зовут хозяйские свистки.

Всё высвистано, прособачено.
Вот так и шлёпай по грязи,
Пока не вздрогнет сердце, схвачено
Внезапным треском жалюзи.

1923


***

Было на улице полутемно.
Стукнуло где-то под крышей окно.

Свет промелькнул, занавеска взвилась,
Быстрая тень со стены сорвалась -

Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг - а иной.

1923


***

С берлинской улицы
Вверху луна видна.
В берлинских улицах
Людская тень длинна.

Дома - как демоны,
Между домами - мрак;
Шеренги демонов,
И между них - сквозняк.

Дневные помыслы,
Дневные души - прочь:
Дневные помыслы
Перешагнули в ночь.

Опустошённые,
На перекрёстки тьмы,
Как ведьмы, по трое
Тогда выходим мы.

Нечеловечий дух,
Нечеловечья речь -
И песьи головы
Поверх сутулых плеч.

Зелёной точкою
Глядит луна из глаз,
Сухим неистовством
Обуревая нас.

В асфальтном зеркале
Сухой и мутный блеск -
И электрический
Над волосами треск.

1923


***

Вдруг из-за туч озолотило
И столик, и холодный чай.
Помедли, зимнее светило,
За чёрный лес не упадай!

Дай посиять в румяном блеске,
Прилежным поскрипеть пером.
Живёт в его проворном треске
Весь вздох о бытии моём.

Трепещущим, колючим током
С раздвоенного острия
Бежит - и на листе широком
Отображаюсь… нет, не я:

Лишь угловатая кривая,
Минутный профиль тех высот,
Где, восходя и ниспадая,
Мой дух страдает и живёт.

1923


***

Весенний лепет не разнежит
Сурово стиснутых стихов.
Я полюбил железный скрежет
Какофонических миров.

В зиянии развёрзтых гласных
Дышу легко и вольно я.
Мне чудится в толпе согласных -
Льдин взгромождённых толчея.

Мне мил - из оловянной тучи
Удар изломанной стрелы,
Люблю певучий и визгучий
Лязг электрической пилы.

И в этой жизни мне дороже
Всех гармонических красот -
Дрожь, побежавшая по коже,
Иль ужаса холодный пот,

Иль сон, где, некогда единый,
Взрываясь, разлетаюсь я,
Как грязь, разбрызганная шиной
По чуждым сферам бытия.

1923


***

Жив Бог! Умён, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моём.
Я - чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поёт
Лишь ангел, Богу предстоящий, -
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревёт.
А я - не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчётливую оду!

1923


У моря

1

Лежу, ленивая амеба,
Гляжу, прищуря левый глаз,
В эмалированное небо,
Как в опрокинувшийся таз.

Всё тот же мир обыкновенный,
И утварь бедная всё та ж.
Прибой размыленною пеной
Взбегает на покатый пляж.

Белеют плоские купальни,
Смуглеет женское плечо.
Какой огромный умывальник!
Как солнце парит горячо!

Над раскалёнными песками,
И не жива и не мертва,
Торчит колючими пучками
Белесоватая трава.

А по пескам, жарой измаян,
Средь здоровеющих людей
Неузнанный проходит Каин
С экземою между бровей.

2

Сидит в табачных магазинах,
Погряз в простом житье-бытье
И отражается в витринах
Широкополым канотье.

Как муха на бумаге липкой,
Он в нашем времени дрожит
И даже вежливой улыбкой
Лицо нездешнее косит.

Он очень беден, но опрятен,
И перед выходом на пляж
Для выведенья разных пятен
Употребляет карандаш.

Он всё забыл. Как мул с поклажей,
Слоняется по нашим дням,
Порой просматривает даже
Столбцы газетных телеграмм,

За кружкой пива созерцает,
Как пляшут барышни фокстрот, -
И разом вдруг ослабевает,
Как сердце в нём захолонёт.

О чём? Забыл. Непостижимо,
Как можно жить в тоске такой!
Он вскакивает. Мимо, мимо,
Под ветер, на берег морской!

Колышется его просторный
Пиджак - и, подавляя стон,
Под европейской ночью чёрной
Заламывает руки он.

3

Пустился в море с рыбаками.
Весь день на палубе лежал,
Молчал - и жёлтыми зубами
Мундштук прокуренный кусал.

Качало. Было всё не мило:
И ветер, и небес простор,
Где мачта шаткая чертила
Петлистый, правильный узор.

Под вечер буря налетела.
О, как скучал под бурей он,
Когда гремело, и свистело,
И застилало небосклон!

Увы! он слушал не впервые,
Как у изломанных снастей
Молились рыбаки Марии,
Заступнице, Звезде Морей!

И не впервые, не впервые
Он людям говорил из тьмы:
"Мария тут иль не Мария -
Не бойтесь, не потонем мы".

Под утро, дымкою повитый,
По усмирившимся волнам
Поплыл баркас полуразбитый
К родным песчаным берегам.

Встречали женщины толпою
Отцов, мужей и сыновей.
Он миновал их стороною,
Угрюмой поступью своей

Шёл в гору, подставляя спину
Струям холодного дождя,
И на счастливую картину
Не обернулся уходя.

4

Изломала, одолевает
Нестерпимая скука с утра.
Чью-то лодку море качает,
И кричит на песке детвора.

Примостился в кофейне где-то
И глядит на двух толстяков,
Обсуждающих за газетой
Расписание поездов.

Раскалёнными взрывами брызжа,
Солнце крутится колесом.
Он хрипит сквозь зубы: Уймись же! -
И стучит сухим кулаком.

Опрокинул столик железный.
Опрокинул пиво своё.
Бесполезное - бесполезно:
Продолжается бытиё.

Он пристал к бездомной собаке
И за ней слонялся весь день,
А под вечер в приморском мраке
Затерялся и пёс, как тень.

Вот тогда-то и подхватило,
Одурманило, понесло,
Затуманило, закрутило,
Перекинуло, подняло:

Из-под ног земля убегает,
Глазам не видать ни зги -
Через горы и реки шагают
Семивёрстные сапоги.

1922 - 1923


An Mariechen

Зачем ты за пивною стойкой?
Пристала ли тебе она?
Здесь нужно быть девицей бойкой -
Ты нездорова и бледна.

С какой-то розою огромной
У нецелованных грудей -
А смертный венчик, самый скромный,
Украсил бы тебя милей.

Ведь так прекрасно, так нетленно
Скончаться рано, до греха.
Родители же непременно
Тебе отыщут жениха.

Так называемый хороший,
И вправду - честный человек
Перегрузит тяжёлой ношей
Твой слабый, твой короткий век.

Уж лучше бы - я еле смею
Подумать про себя о том -
Попасться бы тебе злодею
В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений
И стыд узнать, и смерть принять,
И двух истлений, двух растлений
Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом
Одной, в березняке густом,
И нож под левым, лиловатым,
Ещё девическим соском.

1922


Берлинское

Что ж? От озноба и простуды -
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды,
И лиловатый полумрак.

А там, за толстым и огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме тёмном,
В аквариуме голубом -

Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.

И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола,

И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.

1922, Берлин


Невеста

Напрасно проросла трава
На темени земного ада:
Природа косная мертва
Для проницательного взгляда.

Не знаю воли я творца,
Но знаю я своё мученье,
И дерзкой волею певца
Приемлю дерзкое решенье.

Смотри, Молчальник, и суди:
Мертва лежит отроковица,
Но я коснусь её груди -
И, вставши, в зеркальце глядится.

Мной воскрешённую красу
Беру, как ношу дорогую. -
К престолу твоему несу
Мою невесту молодую.

Разгладь насупленную бровь.
Воззри на чистое созданье,
Даруй нам вечную любовь
И непорочное слиянье!

А если с высоты твоей
На чудо нет благословенья. -
Да будет карою моей
Сплошная смерть без воскресенья.

1922


***

Ни жить, ни петь почти не стоит:
В непрочной грубости живём.
Портной тачает, плотник строит:
Швы расползутся, рухнет дом.

И лишь порой сквозь это тленье
Вдруг умилённо слышу я
В нём заключённое биенье
Совсем иного бытия.

Так, провождая жизни скуку,
Любовно женщина кладёт
Свою взволнованную руку
На грузно пухнущий живот.

1922


***

Гляжу на грубые ремёсла,
Но знаю твёрдо: мы в раю…
Простой рыбак бросает вёсла
И ржавый якорь на скамью.

Потом с товарищем толкает
Ладью тяжёлую с песков
И против солнца уплывает
Далёко на вечерний лов.

И там, куда смотреть нам больно,
Где плещут волны в небосклон,
Высокий парус трехугольный
Легко развёртывает он.

Тогда встаёт в дали далёкой
Розовопёрое крыло.
Ты скажешь: ангел там высокий
Ступил на воды тяжело.

И непоспешными стопами
Другие подошли к нему,
Шатая плавными крылами
Морскую дымчатую тьму.

Клубятся облака густые,
Дозором ангелы встают, -
И кто поверит, что простые
Там сети и ладьи плывут?

1922


***

Большие флаги над эстрадой,
Сидят пожарные, трубя.
Закрой глаза и падай, падай,
Как навзничь - в самого себя.

День, раздражённый трубным рёвом,
Небес надвинутую синь
Заворожи единым словом,
Одним движеньем отодвинь.

И закатив глаза под веки,
Движенье крови затая,
Вдохни минувший сумрак некий,
Утробный сумрак бытия.

Как всадник на горбах верблюда,
Назад в истоме откачнись,
Замри - или умри отсюда,
В давно забытое родись.

И с обновлённою отрадой,
Как бы мираж в пустыне сей,
Увидишь флаги над эстрадой,
Услышишь трубы трубачей.

1922


Улика

Была туманной и безвестной,
Мерцала в лунной вышине,
Но воплощённой и телесной
Теперь являться стала мне.

И вот - среди беседы чинной,
Я вдруг с растерянным лицом
Снимаю волос, тонкий, длинный,
Забытый на плече моём,

Тут гость из-за стакана чаю
Хитро косится на меня.
А я смотрю и понимаю,
Тихонько ложечкой звеня:

Блажен, кто завлечён мечтою
В безвыходный, дремучий сон,
И там внезапно сам собою
В нездешнем счастьи уличён.

1922


***

Не верю в красоту земную
И здешней правды не хочу.
И ту, которую целую,
Простому счастью не учу.

По нежной плоти человечьей
Мой нож проводит алый жгут:
Пусть мной целованные плечи
Опять крылами прорастут!

1922


***

Старым снам затерян сонник.
Всё равно - сбылись иль нет.
Ночью сядь на подоконник -
Посмотри на тусклый свет.

Ничего, что так туманны
Небеса и времена:
Угадай-ка постоянный
Вид из нашего окна.

Вспомни всё, что так недавно
Веселило сердце нам;
Невский вдаль уходит плавно,
Небо клонится к домам;

Смотрит серый, вековечный
Купол храма в купол звезд,
И на нём - шестиконечный,
Нам сейчас незримый крест.

1922


***

Странник прошёл, опираясь на посох, -
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролётка на красных колёсах -
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре -
Мне непременно припомнишься ты.
Что б ни случилось, на суше, на море
Или на небе, - мне вспомнишься ты.

1922


Вечер

Под ногами скользь и хруст.
Ветер дунул, снег пошёл.
Боже мой, какая грусть!
Господи, какая боль!

Тяжек Твой подлунный мир,
Да и Ты немилосерд.
И к чему такая ширь,
Если есть на свете смерть?

И никто не объяснит,
Отчего на склоне лет
Хочется ещё бродить,
Верить, коченеть и петь.

23 марта 1922


Стансы

Бывало, думал: ради мига
И год, и два, и жизнь отдам…
Цены не знает прощалыга
Своим приблудным пятакам.

Теперь иные дни настали.
Лежат морщины возле губ,
Мои минуты вздорожали,
Я стал умён, суров и скуп.

Я много вижу, много знаю,
Моя седеет голова,
И звёздный ход я примечаю,
И слышу, как растёт трава.

И каждый вам неслышный шёпот,
И каждый вам незримый свет
Обогащают смутный опыт
Психеи, падающей в бред.

Теперь себя я не обижу:
Старею, горблюсь - но коплю
Всё, что так нежно ненавижу
И так язвительно люблю.

1922


***

Играю в карты, пью вино,
С людьми живу - и лба не хмурю.
Ведь знаю: сердце всё равно
Летит в излюбленную бурю.

Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье.

Уж не вернуться нам назад,
Хотя в ненастье нашей ночи,
Быть может, с берега глядят
Одни, нам ведомые очи.

А нет - беды не много в том!
Забыты мы - и то не плохо.
Ведь мы и гибнем и поём
Не для девического вздоха.

1922


***

Перешагни, перескочи,
Перелети, пере-что хочешь -
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял - теперь ищи…

Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.

Весна 1921, 11 января 1922


Баллада

Сижу, освещаемый сверху,
Я в комнате круглой моей.
Смотрю в штукатурное небо
На солнце в шестнадцать свечей.

Кругом - освещённые тоже -
И стулья, и стол, и кровать.
Сижу - и в смущеньи не знаю,
Куда бы мне руки девать.

Морозные белые пальмы
На стёклах беззвучно цветут.
Часы с металлическим шумом
В жилетном кармане идут.

О, косная, нищая скудость
Безвыходной жизни моей!
Кому мне поведать, как жалко
Себя и всех этих вещей?

И я начинаю качаться,
Колени обнявши свои,
И вдруг начинаю стихами
С собой говорить в забытьи.

Бессвязные, страстные речи!
Нельзя в них понять ничего,
Но звуки правдивее смысла
И слово сильнее всего.

И музыка, музыка, музыка
Вплетается в пенье моё,
И узкое, узкое, узкое
Пронзает меня лезвиё.

Я сам над собой вырастаю,
Над мёртвым встаю бытиём:
Стопами в подземное пламя,
В текучие звёзды - челом.

И вижу большими глазами -
Глазами, быть может, змеи, -
Как пению дикому внемлют
Несчастные вещи мои.

И в плавный, вращательный танец
Вся комната мерно идёт,
И кто-то тяжёлую лиру
Мне в руки сквозь ветер даёт.

И нет штукатурного неба
И солнца в шестнадцать свечей:
На гладкие чёрные скалы
Стопы опирает - Орфей.

9-22 декабря 1921


***

Слышать я вас не могу.
Не подступайте ко мне.
Волком бы лечь на снегу!
Дыбом бы шерсть на спине!

Белый оскаленный клык
В небо ощерить и взвыть -
Так, чтобы этот язык
Зубом насквозь прокусить…

Впрочем, объявят тогда,
Что исписался уж я,
Эти вот все господа:
Критики, дамы, друзья.

1921


***

Слепая сердца мудрость! Что ты значишь?
        На что ты можешь дать ответ?
Сама томишься, пленница, и плачешь;
        Тебе самой исхода нет.

Рождённая от опыта земного,
        Бессильная пред злобой дня,
Сама себя ты уязвить готова,
        Как скорпион в кольце огня.

1921


***

Друзья, друзья! Быть может, скоро -
И не во сне, а на яву -
Я нить пустого разговора
Для всех нежданно оборву,

И повинуясь только звуку
Души, запевшей как смычёк,
Вдруг подниму на воздух руку,
И затрепещет в ней цветок,

И я увижу и открою
Цветочный мир, цветочный путь, -
О, если бы и вы со мною
Могли туда перешагнуть!

1921


***

На тускнеющие шпили,
На верхи автомобилей,
На железо старых стрех
Налипает первый снег.

Много раз я это видел,
А потом возненавидел,
Но сегодня тот же вид
Новым чем-то веселит.

Это сам я в год минувший,
В Божьи бездны соскользнувший,
Пересоздал навсегда
Мир, державшийся года.

И вот в этом мире новом,
Напряжённом и суровом,
Нынче выпал первый снег…
Не такой он, как у всех.

1921


Элегия

Деревья Кронверкского сада
Под ветром буйно шелестят.
Душа взыграла. Ей не надо
Ни утешений, ни услад.

Глядит бесстрашными очами
В тысячелетия свои,
Летит широкими крылами
В огнекрылатые рои.

Там всё огромно и певуче,
И арфа в каждой есть руке,
И с духом дух, как туча с тучей,
Гремят на чудном языке.

Моя изгнанница вступает
В родное, древнее жильё
И страшным братьям заявляет
Равенство гордое своё.

И навсегда уж ей не надо
Того, кто под косым дождём
В аллеях Кронверкского сада
Бредёт в ничтожестве своём.

И не понять мне бедным слухом,
И косным не постичь умом,
Каким она там будет духом,
В каком раю, в аду каком.

1921


Автомобиль

Бредём в молчании суровом.
Сырая ночь, пустая мгла,
И вдруг - с каким певучим зовом
Автомобиль из-за угла.

Он чёрным лаком отливает,
Сияя гранями стекла,
Он в сумрак ночи простирает
Два белых ангельских крыла.

И стали здания похожи
На праздничные стены зал,
И близко возле нас прохожий
Сквозь эти крылья пробежал.

А свет мелькнул и замаячил,
Колебля дождевую пыль…
Но слушай: мне являться начал
Другой, другой автомобиль…

Он пробегает в ясном свете,
Он пробегает белым днём,
И два крыла на нём, как эти,
Но крылья чёрные на нём.

И всё, что только попадает
Под чёрный сноп его лучей,
Невозвратимо исчезает
Из утлой памяти моей.

Я забываю, я теряю
Психею светлую мою,
Слепые руки простираю,
И ничего не узнаю:

Здесь мир стоял, простой и целый,
Но с той поры, как ездит тот,
В душе и в мире есть пробелы,
Как бы от пролитых кислот.

1921


Читает Владислав Ходасевич (4 строфы):

Звук

***

Горит звезда, дрожит эфир,
Таится ночь в пролёты арок.
Как не любить весь этот мир,
Невероятный Твой подарок?

Ты дал мне пять неверных чувств,
Ты дал мне время и пространство,
Играет в мареве искусств
Моей души непостоянство.

И я творю из ничего
Твои моря, пустыни, горы,
Всю славу солнца Твоего,
Так ослепляющего взоры.

И разрушаю вдруг шутя
Всю эту пышную нелепость,
Как рушит малое дитя
Из карт построенную крепость.

1921


Бельское устье

Здесь даль видна в просторной раме:
За речкой луг, за лугом лес,
Здесь ливни чёрными столпами
Проходят по краям небес.

Здесь радуга высоким сводом
Церковный покрывает крест
И каждый праздник по приходам
Справляют ярмарки невест.

Здесь аисты, болота, змеи,
Крутой песчаный косогор,
Простые сельские затеи,
Об урожае разговор.

А я росистые поляны
Топчу тяжёлым башмаком,
Я петербургские туманы
Таю любовно под плащом,

И к девушкам, румяным розам,
Склоняясь томною главой,
Дышу на них туберкулёзом,
И вдохновеньем, и Невой,

И мыслю: что ж, таков от века,
От самых роковых времён,
Для ангела и человека
Непререкаемый закон.

И тот, прекрасный неудачник
С печатью знанья на челе,
Был тоже - просто первый дачник
На расцветающей земле.

Сойдя с возвышенного Града
В долину мирных райских роз,
И он дыхание распада
На крыльях дымчатых принёс.

1921


Сумерки

Снег навалил. Всё затихает, глохнет.
Пустынный тянется вдоль переулка дом.
Вот человек идёт. Пырнуть его ножом -
К забору прислонится и не охнет.
Потом опустится и ляжет вниз лицом.
И ветерка дыханье снеговое,
И вечера чуть уловимый дым -
Предвестники прекрасного покоя -
Свободно так закружатся над ним.
А люди чёрными сбегутся муравьями
Из улиц, со дворов, и станут между нами.
И будут спрашивать, за что и как убил, -
И не поймёт никто, как я его любил.

1921


***

Смотрю в окно - и презираю.
Смотрю в себя - презрен я сам.
На землю громы призываю,
Не доверяя небесам.

Дневным сиянием объятый,
Один беззвёздный вижу мрак…
Так вьётся на гряде червяк,
Рассечен тяжкою лопатой.

1921


Ласточки

Имей глаза - сквозь день увидишь ночь,
Не озарённую тем воспалённым диском.
Две ласточки напрасно рвутся прочь,
Перед окном шныряя с тонким писком.

Вон ту прозрачную, но прочную плеву
Не прободать крылом остроугольным,
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышком,
                      ни сердцем подневольным.

Пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи -
Не станешь духом. Жди, смотря в упор,
Как брызжет свет, не застилая ночи.

1921


Из дневника

Мне каждый звук терзает слух
И каждый луч глазам несносен.
Прорезываться начал дух,
Как зуб из-под припухших дёсен.

Прорежется - и сбросит прочь
Изношенную оболочку.
Тысячеокий - канет в ночь,
Не в эту серенькую ночку.

А я останусь тут лежать -
Банкир, заколотый апашем, -
Руками рану зажимать,
Кричать и биться в мире вашем.

1921


***

Ни розового сада,
Ни песенного лада
Во истину не надо -
Я падаю в себя.

На всё, что людям ясно,
На всё, что им прекрасно,
Вдруг стала несогласна
Взыгравшая душа.

Мне всё невыносимо!
Скорей же, легче дыма,
Летите мимо, мимо,
Дурные сны земли!

1921


***

Леди долго руки мыла,
Леди крепко руки тёрла.
Эта леди не забыла
Окровавленного горла.

Леди, леди! Вы как птица
Бьётесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится -
Мне лет шесть не спится тоже.

1921


В заседании

Грубой жизнью оглушённый,
Нестерпимо уязвлённый,
Опускаю веки я -
И дремлю, чтоб легче минул,
Чтобы как отлив отхлынул
Шум земного бытия.

Лучше спать, чем слушать речи
Злобной жизни человечьей,
Малых правд пустую прю.
Всё я знаю, всё я вижу -
Лучше сном к себе приближу
Неизвестную зарю.

А уж если сны приснятся,
То пускай в них повторятся
Детства давние года:
Снег на дворике московском
Иль - в Петровском-Разумовском
Пар над зеркалом пруда.

1921


Из окна

I

Нынче день такой забавный:
От возниц что было сил
Конь умчался своенравный;
Мальчик змей свой упустил;
Вор цыплёнка утащил
У безносой Николавны.

Но - настигнут вор нахальный,
Змей упал в соседний сад,
Мальчик ладит хвост мочальный,
И коня ведут назад:
Восстаёт мой тихий ад
В стройности первоначальной.

II

Всё жду: кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль,
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.

И с этого пойдёт, начнётся:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвётся,
И станет горькою вода.

Прервутся сны, что душу душат.
Начнется всё, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром - лишнюю свечу.

1921


День

Горячий ветер, злой и лживый.
Дыханье пыльной духоты.
К чему душа, твои порывы?
Куда ещё стремишься ты?

Здесь хорошо. Вкушает лира
Свой усыпительный покой
Во влажном сладострастьи мира,
В ленивой прелести земной.

Здесь хорошо. Грозы раскаты
Над ясной улицей ворчат,
Идут под музыку солдаты,
И бесы юркие кишат:

Там разноцветные афиши
Спешат расклеить по стенам,
Там скатываются по крыше
И падают к людским ногам.

Тот ловит мух, другой танцует,
А этот, с мордочкой тупой,
Бесстыжим всадником гарцует
На бёдрах ведьмы молодой…

И верно, долго не прервётся
Блистательная кутерьма
И с грохотом не распадётся
Темно-лазурная тюрьма.

И солнце не устанет парить,
И поп, деньку такому рад,
Не догадается ударить
Над этим городом в набат.

1921


***

Когда б я долго жил на свете,
Должно быть, на исходе дней
Упали бы соблазнов сети
С несчастной совести моей.

Какая может быть досада,
И счастья разве хочешь сам,
Когда нездешняя прохлада
Уже бежит по волосам?

Глаз отдыхает, слух не слышит,
Жизнь потаённо хороша,
И небом невозбранно дышит
Почти свободная душа.

1921


Гостю

Входя ко мне, неси мечту,
Иль дьявольскую красоту,
Иль Бога, если сам ты Божий.
А маленькую доброту,
Как шляпу, оставляй в прихожей.

Здесь, на горошине земли,
Будь или ангел, или демон.
А человек - иль не затем он,
Чтобы забыть его могли?

1921


***

Люблю людей, люблю природу,
Но не люблю ходить гулять,
И твёрдо знаю, что народу
Моих творений не понять.

Довольный малым, созерцаю
То, что даёт нещедрый рок:
Вяз, прислонившийся к сараю,
Покрытый лесом бугорок…

Ни грубой славы, ни гонений
От современников не жду,
Но сам стригу кусты сирени
Вокруг террасы и в саду.

1921


Буря

Буря! Ты армады гонишь
По разгневанным водам,
Тучи вьёшь и мачты клонишь,
Прах подъемлешь к небесам.

Реки вспять ты обращаешь,
На скалы бросаешь понт,
У старушки вырываешь
Ветхий, вывернутый зонт.

Вековые рощи косишь,
Градом бьёшь посев полей -
Только мудрым не приносишь
Ни веселий, ни скорбей.

Мудрый подойдёт к окошку,
Поглядит, как бьёт гроза, -
И смыкает понемножку
Пресыщённые глаза.

1921


Искушение

«Довольно! Красоты не надо!
Не стоит песен подлый мир!
Померкни Тассова лампада!
Забудься, друг веков, Омир!

И революции не надо!
Её рассеянная рать
Одной венчается наградой,
Одной свободой - торговать.

Вотще на площади пророчит
Гармонии голодный сын:
Благих вестей его не хочет
Благополучный гражданин.

Самодовольный и счастливый,
Под грудой выцветших знамён,
Коросту хамства и наживы
Себе начёсывает он.

- Прочь, не мешай мне, я торгую.
Но не буржуй, но не кулак,
Я прячу выручку дневную
Свободы в огненный колпак!

Душа! Тебе до боли тесно
Здесь в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
А вниз, на землю, не гляди».

Так искушает сердце злое
Психеи чистые мечты.
Психея же в ответ: «Земное,
Что о небесном знаешь ты?»

1921


***

Психея! Бедная моя!
Дыханье робко затая,
Внимать не смеет и не хочет:
Заслушаться так жутко ей
Тем, что безмолвие пророчит
В часы мучительных ночей:

Увы! за что, когда всё спит
Ей вдохновение твердит
Свои пифийские глаголы?
Простой душе невыносим
Дар тайнослышанья тяжёлый.
Психея падает под ним.

1921


Душа

Душа моя - как полная луна:
Холодная и ясная она.

На высоте горит себе, горит -
И слёз моих она не осушит:

И от беды моей не больно ей,
И ей невнятен стон моих страстей;

А сколько здесь мне довелось страдать -
Душе сияющей не стоит знать.

1921


К Психее

Душа! Любовь моя! Ты дышишь
Такою чистой высотой,
Ты крылья тонкие колышешь
В такой лазури, что порой,

Вдруг, не стерпя счастливой муки,
Лелея наш святой союз,
Я сам себе целую руки,
Сам на себя не нагляжусь.

И как мне не любить себя,
Сосуд непрочный, некрасивый,
Но драгоценный и счастливый
Тем, что вмещает он - тебя?

1920


***

Пускай минувшего не жаль,
Пускай грядущего не надо -
Смотрю с язвительной отрадой
Времён в приближенную даль.
Всем равный жребий, вровень хлеба
Отмерит справедливый век.
А всё-таки порой на небо
Посмотрит смирный человек -
И одиночество взыграет,
И душу гордость окрылит:
Он неравенство оценит
И дерзновенья пожелает…
Так нынче травка прорастает
Сквозь трещины гранитных плит.

1920


***

И весело, и тяжело
Нести дряхлеющее тело.
Что буйствовало и цвело,
Теперь набухло и дозрело.

И кровь по жилам не спешит,
И руки повисают сами.
Так яблонь осенью стоит,
Отягощённая плодами,

И не постигнуть юным, вам,
Всей нежности неодолимой,
С какою хочется ветвям
Коснуться вновь земли родимой.

1920


***

Как выскажу моим косноязычьем
        Всю боль, весь яд?
Язык мой стал звериным или птичьим.
        Уста молчат.

И ничего не нужно мне на свете,
        И стыдно мне,
Что суждены мне вечно пытки эти
        В его огне;

Что даже смертью, гордой, своевольной,
        Не вырвусь я;
Что и она - такой же, хоть окольный,
        Путь бытия.

1920


Дом

Здесь домик был. Недавно разобрали
Верх на дрова. Лишь каменного низа
Остался грубый остов. Отдыхать
Сюда по вечерам хожу я часто. Небо
И дворика зелёные деревья
Так молодо встают из-за развалин,
И ясно так рисуются пролёты
Широких окон. Рухнувшая балка
Похожа на колонну. Затхлый холод
Идёт от груды мусора и щебня,
Засыпавшего комнаты, где прежде
Гнездились люди…
Где ссорились, мирились, где в чулке
Замызганные деньги припасались
Про чёрный день; где в духоте и мраке
Супруги обнимались; где потели
В жару больные; где рождались люди
И умирали скрытно, - всё теперь
Прохожему открыто. - О, блажен,
Чья вольная нога ступает бодро
На этот прах, чей посох равнодушный
В покинутые стены ударяет!
Чертоги ли великого Рамсеса,
Поденщика ль безвестного лачуга -
Для странника равны они: всё той же
Он песенкою времени утешен;
Ряды ль колонн торжественных, иль дыры
Дверей вчерашних - путника всё так же
Из пустоты одной ведут они в другую
Такую же…

            Вот лестница с узором
Поломанных перил уходит в небо,
И, обрываясь, верхняя площадка
Мне кажется трибуною высокой.
Но нет на ней оратора. - А в небе
Уже горит вечерняя звезда,
Водительница гордого раздумья.

Да, хорошо ты, время. Хорошо
Вдохнуть от твоего ужасного простора.
К чему таиться? Сердце человечье
Играет, как проснувшийся младенец,
Когда война, иль мор, или мятеж
Вдруг налетят и землю сотрясают;
Тут разверзаются, как небо, времена -
И человек душой неутолимой
Бросается в желанную пучину.

Как птица в воздухе, как рыба в океане,
Как скользкий червь в сырых пластах земли,
Как саламандра в пламени - так человек
Во времени. Кочевник полудикий,
По смене лун, по очеркам созвездий
Уже он силится измерить эту бездну
И в письменах неопытных заносит
События, как острова на карте…
Но сын отца сменяет. Грады, царства,
Законы, истины - преходят. Человеку
Ломать и строить - равная услада:
Он изобрёл историю - он счастлив!
И с ужасом, и с тайным сладострастьем
Следит безумец, как между минувшим
И будущим, подобно ясной влаге,
Сквозь пальцы уходящей, - непрерывно
Жизнь утекает. И трепещет сердце,
Как лёгкий флаг на мачте корабельной,
Между воспоминаньем и надеждой -
Сей памятью о будущем…

                        Но вот -
Шуршат шаги. Горбатая старуха
С большим кулём. Морщинистой рукой
Она со стен сдирает паклю, дранки
Выдёргивает. Молча подхожу
И помогаю ей, и мы в согласьи добром
Работаем для времени. Темнеет,
Из-за стены встаёт зелёный месяц,
И слабый свет его, как струйка, льётся
По кафелям обрушившейся печи.

1919 - 1920


Про себя

I

Нет, есть во мне прекрасное, но стыдно
Его назвать перед самим собой,
Перед людьми ж - подавно: с их обидной
Душа не примирится похвалой.

И вот - живу, чудесный образ мой
Скрыв под личиной низкой и ехидной…
Взгляни, мой друг: по травке золотой
Ползёт паук с отметкой крестовидной.

Пред ним ребёнок спрячется за мать,
И ты сама спешишь его согнать
Рукой брезгливой с шейки розоватой.

И он бежит от гнева твоего,
Стыдясь себя, не ведая того,
Что значит знак его спины мохнатой.

II

Нет, ты не прав, я не собой пленён.
Что доброго в наёмнике усталом?
Своим чудесным, божеским началом,
Смотря в себя, я сладко потрясён.

Когда в стихах, в отображеньи малом,
Мне подлинный мой образ обнажён, -
Всё кажется, что я стою, склонён,
В вечерний час над водяным зерцалом,

И чтоб мою к себе приблизить высь,
Гляжу я в глубь, где звёзды занялись.
Упав туда, спокойно угасает

Нечистый взор моих земных очей,
Но пламенно оттуда проступает
Венок из звёзд над головой моей.

1919


Старуха

Запоздалая старуха,
Задыхаясь, тащит санки.
Ветер, снег.
А бывало-то! В Таганке!
Эх!
Расстегаи - легче пуха,
Что ни праздник - пироги,
С рисом, с яйцами, с вязигой…
Ну, тянись, плохая, двигай!
А кругом ни зги.
- Эй, сыночек, помоги!

Но спешит вперёд прохожий,
Весь блестя скрипучей кожей.
И во след ему старуха
Что-то шепчет, шепчет глухо,
И слаба-то, и пьяна
Без вина.

Это вечер. Завтра глянет
Мутный день, метель устанет,
Чуть закружится снежок…
Выйдем мы, - а у ворот
Протянулась из сугроба
Пара ног.
Лёгкий труп, окоченелый,
Простынёй покрывши белой,
В тех же саночках, без гроба,
Милицейский увезёт,
Растолкав плечом народ.
Неречист и хладнокровен
Будет он, - а пару бревён,
Что везла она в свой дом,
Мы в печи своей сожжём.

1919


Обезьяна

Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и чёрный.
Серебряный тяжёлый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжёлой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я
Воды ему. Но, чуть её пригубив, -
Не холодна ли, - блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И - этот миг забуду ли когда? -
Мне чёрную, мозолистую руку,
Ещё прохладную от влаги, протянула…
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа - ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И, видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину - до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось - хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.

И серб ушёл, постукивая в бубен.
Присев ему на левое плечо,
Покачивалась мерно обезьяна,
Как на слоне индийский магараджа.
Огромное малиновое солнце,
Лишённое лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.
В тот день была объявлена война.

7 июня 1918, 20 февраля 1919


Хлебы

Слепящий свет сегодня в кухне нашей.
В переднике, осыпана мукой,
Всех Сандрильон и всех Миньон ты краше
        Бесхитростной красой.

Вокруг тебя, заботливы и зримы,
С вязанкой дров, с кувшином молока,
Роняя перья крыл, хлопочут херувимы…
        Сквозь облака

Прорвался свет, и по кастрюлям медным
Пучками стрел бьют жёлтые лучи.
При свете дня подобен розам бледным
        Огонь в печи.

И эти струи будущего хлеба
Сливая в звонкий глиняный сосуд,
Клянётся ангел нам, что истинны, как небо,
        Земля, любовь и труд.

1918


Без слов

Ты показала мне без слов,
Как вышел хорошо и чисто
Тобою проведённый шов
По краю белого батиста.

А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами
По лёгкой ткани бытия
Бежит такими же стежками.

То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая…
И, улыбаясь, твой платок
Перевернул я, дорогая.

1918


Стансы

Уж волосы седые на висках
        Я прядью чёрной прикрываю,
И замирает сердце, как в тисках,
        От лишнего стакана чаю.

Уж тяжелы мне долгие труды,
        И не таят очарованья
Ни знаний слишком пряные плоды,
        Ни женщин душные лобзанья.

С холодностью взираю я теперь
        На скуку славы предстоящей…
Зато слова: цветок, ребёнок, зверь -
        Приходят на уста всё чаще.

Рассеянно я слушаю порой
        Поэтов праздные бряцанья,
Но душу полнит сладкой полнотой
        Зерна немое прорастанье.

1918


Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете.
Я весь - как взмах неощутимых крыл,
Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,
Я легче зайчика: он - вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!
Услышь, я здесь. Касаются меня
Твои живые, трепетные руки,
Простёртые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,
Глаза. Ещё одно усилье для меня -
И на концах дрожащих пальцев, тайно,
Быть может, вспыхну кисточкой огня.

1918


Путём зерна

Проходит сеятель по ровным бороздам.
Отец его и дед по тем же шли путям.

Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю чёрную оно упасть должно.

И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрёт и прорастёт.

Так и душа моя идёт путём зерна:
Сойдя во мрак, умрёт - и оживёт она.

И ты, моя страна, и ты, её народ,
Умрёшь и  оживёшь, пройдя сквозь этот год, -

Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путём зерна.

23 декабря 1917


Швея

Ночью и днём надо мною упорно,
Гулко стрекочет швея на машинке.
К двери привешена в рамочке чёрной
Надпись короткая: «Шью по картинке».

Слушая стук над моим изголовьем,
Друг мой, как часто гадал я без цели:
Клонишь ты лик свой над трауром вдовьим,
Иль над матроской из белой фланели?

Вот, я слабею, я меркну, сгораю,
Но застучишь ты - и в то же мгновенье
Мнится, я к милой земле приникаю,
Слушаю жизни родное биенье…

Друг неизвестный! Когда пронесутся
Мимо души все былые обиды,
Мёртвого слуха не так ли коснутся
Взмахи кадила, слова панихиды?

1917


Сны

Так! наконец-то мы в своих владеньях!
Одежду - на пол, тело - на кровать.
Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях
        Томиться и страдать!

Дорогой снов, мучительных и смутных,
Бреди, бреди, несовершенный дух.
О, как ещё ты в проблесках минутных
        И слеп, и глух!

Ещё томясь в моём бессильном теле,
Сквозь грубый слой земного бытия
Учись дышать и жить в ином пределе,
        Где ты - не я;

Где отрешён от помысла земного,
Свободен ты… Когда ж в тоске проснусь,
Соединимся мы с тобою снова
        В нерадостный союз.

День изо дня, в миг пробужденья трудный,
Припоминаю я твой вещий сон,
Смотрю в окно и вижу серый, скудный,
        Мой небосклон,

Всё тот же двор, и мглистый, и суровый,
И голубей, танцующих на нём…
Лишь явно мне, что некий отсвет новый
        Лежит на всём.

1917


***

Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.

Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой,
То пряник вяземский, то мятного коня.

Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно всё:
И материнство горькое своё,
И просто всё, что дорого ей было.

Лишь раз, когда упал я из окна,
И встал живой - как помню этот день я! -
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.

И вот, Россия, «громкая держава»,
Её сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя…

В том честном подвиге,
                       в том счастьи песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой - твой чудотворный гений,
И поприще - волшебный твой язык.

И пред твоими слабыми сынами
Ещё порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…

Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива ещё отрада,
Что есть и мне прибежище одно:

Там, где на сердце, съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя.

12 февраля 1917, 2 марта 1922


Смоленский рынок

Смоленский рынок
Перехожу.
Полёт снежинок
Слежу, слежу.

При свете дня
Желтеют свечи;
Всё те же встречи
Гнетут меня.

Всё к той же чаше
Припал - и пью…
Соседки наши
Несут кутью.

У церкви - синий
Раскрытый гроб,
Ложится иней
На мёртвый лоб…

О, лёт снежинок,
Остановись!
Преобразись,
Смоленский рынок!

12 - 13 декабря 1916


Сердце

Забвенье - сознанье - забвенье…
А сердце, кровавый скупец,
Всё копит земные мгновенья
В огромный свинцовый ларец.

В ночи ли проснусь я, усталый,
На жарком одре бредовом -
Оно, надрываясь, в подвалы
Ссыпает мешок за мешком.

А если глухое биенье
Замедлит порою слегка -
Отчётливей слышно паденье
Червонца на дно сундука.

И много тяжёлых цехинов,
И много поддельных гиней
Толпа теневых исполинов
Разграбит в час смерти моей.

1916


Утро

Нет, больше не могу смотреть я
        Туда, в окно!
О, это горькое предсмертье, -
        К чему оно?

Во всём одно звучит: «Разлуке
        Ты обречён!»
Как нежно в нашем переулке
        Желтеет клён!

Ни голоса вокруг, ни стука,
        Всё та же даль…
А всё-таки порою жутко,
        Порою жаль.

1916


Слёзы Рахили

Мир земле вечерней и грешной!
Блещут лужи, перила, стёкла.
Под дождём я иду неспешно,
Мокры плечи, и шляпа промокла.
Нынче все мы стали бездомны,
Словно вечно бродягами были,
И поёт нам дождь неуёмный
Про древние слёзы Рахили.

Пусть потомки с гордой любовью
Про дедов легенды сложат -
В нашем сердце грехом и кровью
Каждый день отмечен и прожит.
Горе нам, что по воле Божьей
В страшный час сей мир посетили!
На щеках у старухи прохожей -
Горючие слёзы Рахили.

Не приму ни чести, ни славы,
Если вот, на прошлой неделе,
Ей прислали клочок кровавый
Заскорузлой солдатской шинели.
Ах, под нашей тяжёлой ношей
Сколько б песен мы ни сложили -
Лишь один есть припев хороший:
Неутешные слёзы Рахили!

1916


Уединение

Заветные часы уединенья!
Ваш каждый миг лелею, как зерно;
Во тьме души да прорастёт оно
Таинственным побегом вдохновенья.
В былые дни страданье и вино
Воспламеняли сердце. Ты одно
Живишь меня теперь - уединенье.

С мечтою - жизнь, с молчаньем - песнопенье
Связало ты, как прочное звено.
Незыблемо с тобой сопряжено
Судьбы моей грядущее решенье.
И если мне погибнуть суждено -
Про моряка, упавшего на дно,
Ты песенку мне спой - уединенье!

1915


***

О, если б в этот час желанного покоя
Закрыть глаза, вздохнуть и умереть!
Ты плакала бы, маленькая Хлоя,
И на меня боялась бы смотреть.

А я три долгих дня лежал бы на столе,
Таинственный, спокойный, сокровенный,
Как золотой ковчег запечатленный,
Вмещающий всю мудрость о земле.

Сойдясь, мои друзья (не велико число их!)
О тайнах тайн вели бы разговор.
Не внемля им, на розах, на левкоях
Растерянный ты нежила бы взор.

Так. Резвая - ты мудрости не ценишь.
И пусть! Зато сквозь смерть
                            услышу, друг живой,
Как на груди моей ты робко переменишь
Мешок со льдом заботливой рукой.

1915


***

   Обо всём в одних стихах не скажешь.
Жизнь идёт волшебным, тайным чередом,
   Точно длинный шарф кому-то вяжешь,
Точно ждёшь кого-то, не грустя о нём.

   Нижутся задумчивые петли,
На крючок посмотришь - всё желтеет кость,
   И не знаешь, он придёт ли, нет ли,
И какой он будет, долгожданный гость.

   Утром ли он постучит в окошко,
Иль стопой неслышной подойдёт из тьмы
   И с улыбкой, страшною немножко,
Всё распустит разом, что связали мы.

1915


Авиатору

Над полями, лесами, болотами,
Над извивами северных рек
Ты проносишься плавными взлётами,
Небожитель - герой - человек.

Напрягаются крылья, как парусы,
На руле костенеет рука,
А кругом - взгромождённые ярусы:
Облака - облака - облака.

И смотря на тебя недоверчиво,
Я качаю слегка головой:
Выше, выше спирали очерчивай,
Но припомни - подумай - постой.

Что тебе до надоблачной ясности?
На земной, материнской груди
Отдохни от высот и опасностей, -
Упади - упади - упади!

Ах, сорвись, и большими зигзагами
Упади, раздробивши хребет, -
Где трибуны расцвечены флагами,
Где народ - и оркестр - и буфет…

1914


***

Со слабых век сгоняя смутный сон,
Живу весь день, тревожим и волнуем,
И каждый вечер падаю, сражён
Усталости последним поцелуем.

Но и во сне душе покоя нет:
Ей снится явь, тревожная, земная,
И собственный сквозь сон я слышу бред,
Дневную жизнь с трудом припоминая.

1914


Зима

Как перья страуса на чёрном катафалке,
Колышутся фабричные дымы.
Из чёрных бездн, из предрассветной тьмы
В иную тьму несутся с криком галки.

Скрипит обоз, дыша морозным паром,
И с лесенкой на согнутой спине
Фонарщик, юркий бес, бежит по тротуарам…
О, скука, тощий пёс, взывающий к луне!
Ты - ветер времени, свистящий в уши мне!

Декабрь 1913


***

Когда почти благоговейно
Ты указала мне вчера
На девушку в фате кисейной
С студентом под руку, - сестра,

Какую горестную скуку
Я пережил, глядя на них!
Как он блаженно жал ей руку
В аллеях тёмных и пустых!

Нет, не пленяйся взором лани
И вздохов томных не лови.
Что нам с тобой до их мечтаний,
До их неопытной любви?

Смешны мне бедные волненья
Любви невинной и простой.
Господь нам не дал примиренья
С своей цветущею землёй.

Мы дышим легче и свободней
Не там, где есть сосновый лес,
Но древним мраком преисподней
Иль горним воздухом небес.

Декабрь 1913


Акробат
(Надпись к силуэту)

От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идёт акробат.

В руках его - палка, он весь - как весы,
А зрители снизу задрали носы.

Толкаются, шепчут: «Сейчас упадёт!» -
И каждый чего-то взволнованно ждёт.

Направо - старушка глядит из окна,
Налево - гуляка с бокалом вина.

Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идёт акробат.

А если, сорвавшись, фигляр упадёт
И, охнув, закрестится лживый народ, -

Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живёшь ремеслом?

1913


***

Жеманницы былых годов,
Читательницы Ричардсона!
Я посетил ваш ветхий кров,
Взглянул с высокого балкона

На дальние луга, на лес,
И сладко было мне сознанье,
Что мир ваш навсегда исчез
И с ним его очарованье.

Что больше нет в саду цветов,
В гостиной - нот на клавесине,
И вечных вздохов стариков
О матушке-Екатерине.

Рукой не прикоснулся я
К томам библиотеки пыльной,
Но радостен был для меня
Их запах, затхлый и могильный.

Я думал: в грустном сем краю
Уже полвека всё пустует.
О, пусть отныне жизнь мою
Одно грядущее волнует!

Блажен, кто средь разбитых урн,
На невозделанной куртине,
Прославит твой полёт, Сатурн,
Сквозь многозвёздые пустыни!

Конец 1912


***

Века, прошедшие над миром,
Протяжным голосом теней
Ещё взывают к нашим лирам
Из-за стигийских камышей.

И мы, заслышав стон и скрежет,
Ступаем на Орфеев путь,
И наш напев, как солнце, нежит
Их остывающую грудь.

Былых волнений воскреситель,
Несёт теням любой из нас
В их безутешную обитель
Свой упоительный рассказ.

В беззвёздном сумраке Эреба,
Вокруг певца сплетясь тесней,
Родное вспоминает небо
Хор воздыхающих теней.

Но горе! мы порой дерзаем
Всё то в напевы лир влагать,
Чем собственный наш век терзаем,
На чём легла его печать.

И тени слушают недвижно,
Подняв углы высоких плеч,
И мёртвым предкам непостижна
Потомков суетная речь.

Конец 1912


Завет

Благодари богов, царевна,
За ясность неба, зелень вод,
За то, что солнце ежедневно
Свой совершает оборот;

За то, что тонким изумрудом
Звезда скатилась в камыши,
За то, что нет конца причудам
Твоей изменчивой души;

За то, что ты, царевна, в мире
Как роза дикая цветёшь
И лишь в моей, быть может, лире
Свой краткий срок переживёшь.

Осень 1912


Милому другу

Ну, поскрипи, сверчок!
                       Ну, спой, дружок запечный!
Дружок сердечный, спой! Послушаю тебя -
	И, может быть, с улыбкою беспечной
	Припомню всё: и то, как жил любя,

И то, как жил потом, счастливые волненья
В душе измученной похоронив навек, -
	А там, глядишь, усну под это пенье.
	Ну, поскрипи! Сверчок да человек -

Друзья заветные: у печки, где потепле,
Живём себе, живём, скрипим себе, скрипим,
	И стынет сердце (уголь в сизом пепле),
	И всё былое - призрак, отзвук, дым!

Для жизни медленной, безропотной, запечной
Судьба заботливо соединила нас.
	Так пой, скрипи, шурши, дружок сердечный
	Пока огонь последний не погас!

8 августа 1912, Звенигород


К музе

Я вновь перечитал забытые листы,
   Я воскресил угасшее волненье,
   И предо мной опять предстала ты,
   Младенчества прекрасное виденье.
   В былые дни, как нежная подруга,
   Являлась ты под кров счастливый мой
   Делить часы священного досуга.
В атласных туфельках, с девической косой,
С улыбкой розовой, и лёгкой, и невинной,
   Ты мне казалась близкой и родной,
   И я шутя назвал тебя кузиной.
О муза милая! Припомни тихий сад;
Тумана сизого вечерние куренья,
   И тополей прохладный аромат,
   И первые уроки вдохновенья!
   Припомни всё: жасминные кусты,
   Вечерние мечтательные тени,
   И лунный серп, и белые цветы
   Над озером склонившейся сирени…
   Увы, дитя! Я жаждал наслаждений,
   Я предал всё: на шумный круг друзей
   Я променял священный шум дубравы,
Венок твой лавровый, залог любви и славы,
   Я, безрассудный, снял с главы своей -
   И вот стою один среди теней.
Разуверение - советчик мой лукавый,
И вечность - как кинжал над совестью моей!

Весна 1910


В альбом

Вчера под вечер веткой туи
Вы постучали мне в окно.
Но я не верю в поцелуи
И страсти не люблю давно.

В холодном сердце созидаю
Простой и нерушимый храм…
Взгляните: пар над чашкой чаю!
Какой прекрасный фимиам!

Но, внемля утро, щебет птичий,
За озером далёкий гром,
Кто б не почтил призыв девичий
Улыбкой, розой и стихом?

Лето 1909, Гиреево


Стансы

Святыня меркнущего дня,
Уединённое презренье,
Ты стало посещать меня,
Как посещало вдохновенье.

Живу один, зову игрой
Слова романсов, письма, встречи,
Но горько вспоминать порой
Свои лирические речи!

Но жаль невозвратимых дней,
Сожжённых дерзко и упрямо, -
Душистых зёрен фимиама
На пламени души моей.

О, радости любви простой,
Утехи нежных обольщений!
Вы величавей, вы священней
Величия души пустой…

И хочется упасть во прах,
И хочется молиться снова,
И новый мир создать в слезах,
Во всём - подобие былого.

Январь 1909


Элегия

Взгляни, как наша ночь пуста и молчалива:
   Осенних звёзд задумчивая сеть
   Зовёт спокойно жить и мудро умереть, -
   Легко сойти с последнего обрыва
В долину кроткую.
                  Быть может, там ручей,
   Ещё кипя, бежит от водопада,
   Поёт свирель, вдали пестреет стадо,
И внятно щелканье пастушеских бичей.
Иль, может быть, на берегу пустынном
   Задумчивый и ветхий рыболов,
Едва оборотясь на звук моих шагов,
   Движением внимательным и чинным
   Забросит вновь прилежную уду…
Страна безмолвия! Безмолвно отойду
Туда, откуда дождь,
                    прохладный и привольный,
   Бежит, шумя, к долине безглагольной…
   Но может быть - не кроткою весной,
Не мирным отдыхом, не сельской тишиной,
   Но памятью мятежной и живой
   Дохнёт сей мир - и снова предо мной…
   И снова ты! а! страшно мысли той!

Блистательная ночь пуста и молчалива.
   Осенних звёзд мерцающая сеть
   Зовёт спокойно жить и умереть.
   Ты по росе ступаешь боязливо.

15 августа 1908, Гиреево


Дождь

Я рад всему: что город вымок,
Что крыши, пыльные вчера,
Сегодня, ясным шёлком лоснясь,
Свергают струи серебра.

Я рад, что страсть моя иссякла.
Смотрю с улыбкой из окна,
Как быстро ты проходишь мимо
По скользкой улице, одна.

Я рад, что дождь пошёл сильнее
И что, в чужой подъезд зайдя,
Ты опрокинешь зонтик мокрый
И отряхнёшься от дождя.

Я рад, что ты меня забыла,
Что, выйдя из того крыльца,
Ты на окно моё не взглянешь,
Не вскинешь на меня лица.

Я рад, что ты проходишь мимо,
Что ты мне всё-таки видна,
Что так прекрасно и невинно
Проходит страстная весна.

7 апреля 1908, Москва


Поэту

Со колчаном вьётся мальчик,
С позлащённым лёгким луком.
Державин
   Ты губы сжал и горько брови сдвинул,
А мне смешна печаль твоих красивых глаз.
   Счастлив поэт, которого не минул
Банальный миг, воспетый столько раз!

   Ты кличешь смерть - а мне смешно и нежно:
Как мил изменницей покинутый поэт!
   Предчувствую написанный прилежно,
Мятежных слов исполненный сонет.

   Пройдут года. Как сон, тебе приснится
Минувших горестей невозвратимый хмель.
   Придёт пора вздохнуть и умилиться;
Над чем рыдала детская свирель!

   Люби стрелу блистательного лука.
Жестокой шалости, поэт, не прекословь!
   Нам всем даётся первая разлука,
Как первый лавр, как первая любовь.

Весна 1908, Гиреево


Вверх Вниз

Семья

Отец - выходец из польской дворянской семьи, мать - дочь перешедшего из иудаизма в православие еврея - воспитывалась в польской семье ревностной католичкой; католиком крещён и Xодасевич.

В детстве увлекался балетом, занятия которым вынужден был оставить из-за слабого здоровья. С 1903 жил в доме брата, известного адвоката М. Ф. Ходасевича, отца художницы Валентины Ходасевич.

Юность. В кругу символистов

В 1904 поступил на юридич. факультет Московского университета, в 1905 перешёл на филологич. факультет, но курса не окончил. Тогда же посещает московский литературно-художеств. кружок, где выступают с чтением стихов и докладов В. Я. Брюсов, А. Белый, К. Д. Бальмонт, Вяч. Иванов, - живая встреча с символистами, литературными кумирами поколения Xодасевича. Влиянием символизма, его словаря, общепоэтических клише отмечена первая книга «Молодость» (1908).

В иной тональности написан «Счастливый домик» (1914; переиздан в 1922 и 1923), получивший доброжелательную критику; посвящён второй жене Xодасевича с 1913 Анне Ивановне, урождённой Чулковой, сестре Г. И. Чулкова - героине стихов сборника (содержит также цикл, связанный с увлечением поэта Е. В. Муратовой, «царевной», бывшей женой П. П. Муратова, приятеля Xодасевича; с ней он совершил поездку в Италию в 1911). В «Счастливом домике» Xодасевич открывает мир «простых» и «малых» ценностей, «радости любви простой», домашней безмятежности, «медленной» жизни - того, что позволит ему «спокойно жить и мудро умереть». В этом сборнике, не включённом, как и «Молодость», в Собрании стихотворений 1927, Xодасевич впервые, порывая с выспренностью символизма, обращается к поэтике пушкинского стиха («Элегия», «К музе»).

Критические опыты. Смена привязанностей

В 1910-е он выступает и как критик, к мнению которого прислушиваются: помимо откликов на новые издания мэтров символизма, он рецензирует сборники литературной молодёжи, осторожно приветствует первые книги А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама; выделяет, независимо от литературной ориентации, поэтические сборники 1912-13 Н. А. Клюева, М. А. Кузмина, Игоря Северянина - «за чувство современности», впрочем, вскоре в нём разочаровывается («Русская поэзия», 1914; «Игорь Северянин и футуризм», 1914; «Обманутые надежды», 1915; «О новых стихах», 1916). Xодасевич выступает против программных заявлений акмеистов (отмечая при этом «зоркость» и «собственный облик» «Чужого неба» Н. С. Гумилева, подлинность дарования Ахматовой) и, особенно, футуристов. В полемике с ними формировались основные моменты историко-литературной концепции Xодасевича, рассредоточенной по разным работам: традиция, преемственность есть способ самого бытия культуры, механизм передачи культурных ценностей; именно литературный консерватизм обеспечивает возможность бунта против отжившего, за обновление литературных средств, не разрушая при этом культурную среду.

В середине 1910-х гг. изменяется отношение к Брюсову: в рецензии 1916 на его книгу «Семь цветов радуги» Xодасевич назовёт его «самым умышленным человеком», насильственно подчинившим «идеальному образу» свою настоящую природу. Длительные (с 1904) отношения связывают Xодасевича с Андреем Белым, он видел в нём человека, «отмеченного… несомненной гениальностью», в 1915 через поэта Б. А. Садовского сближается с М. О. Гершензоном, своим «учителем и другом».

Горькая утрата. Болезнь

В 1916 кончает самоубийством его близкий друг Муни (С. В. Киссин), несостоявшийся поэт, раздавленный простой жизнью, увиденной без привычного символистского удвоения; об этом Xодасевич позднее напишет в очерке «Муни» («Некрополь»). В 1915-17 наиболее интенсивно занимается переводами: польских (3. Красиньский, А. Мицкевич), еврейских (поэмы С. Черниховского, из древне-еврейской поэзии), а также армянских и финских поэтов. С переводами связаны его статьи 1934 «Бялик» (Xодасевич отмечал в нём слитность «чувства и культуры» и «чувства национального») и «Пан Тадеуш». В 1916 заболевает туберкулезом позвоночника, лето 1916 и 1917 проводит в Коктебеле, живёт в доме М. А. Волошина.

Вера в обновление. «Путем Зерна»

Творчески воспитавшийся в атмосфере символизма, но вошедший в литературу на его излете, Xодасевич вместе с М. И. Цветаевой, как он писал в автобиографическом очерке «Младенчество» (1933), «выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не примкнули, остались навек одинокими, «дикими». Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть». Вышедшая в 1920 книга «Путём Зерна» (посвящена памяти С. Киссина), собранная в основном в 1918 (переиздана в 1922) - свидетельство литературной самостоятельности и литературной обособленности Xодасевича. Начиная с этого сборника, главной темой его поэзии станет преодоление дисгармонии, по существу неустранимой. Он вводит в поэзию прозу жизни - не снижающе-выразительные детали, а жизненный поток, настигающий и захлёстывающий поэта, рождающий в нём вместе с постоянными мыслями о смерти чувство «горького предсмертья». Призыв к преображению этого потока, в одних стихах заведомо утопичен («Смоленский рынок»), в других «чудо преображения» удаётся поэту («Полдень»), но оказывается кратким и временным выпадением из «этой жизни»; в «Эпизоде» оно достигается через почти мистическое отделение души от телесной оболочки. «Путём Зерна» включает стихи, написанные в революционные 1917-1918: революцию, февральскую и октябрьскую, Xодасевич воспринял как возможность обновления народной и творческой жизни, он верил в её гуманность и антимещанский пафос, именно этот подтекст определил эпичность тона (при внутренней напряжённости) описания картин разрухи в «страдающей, растерзанной и падшей» Москве («2-го ноября», «Дом», «Старуха»).

Поиски места в новой России

После революции Xодасевич пытается вписаться в новую жизнь, читает лекции о Пушкине в литературной студии при московском Пролеткульте (прозаический диалог «Безглавый Пушкин», 1917, - о важности просветительства), работает в театральном отделе Наркомпросса, в горьковском издательстве «Всемирная литература», «Книжной Палате». О голодной, почти без средств к существованию московской жизни послереволюционных лет, осложняющейся длительными болезнями (Xодасевич страдал фурункулёзом), но литературно насыщенной, он не без юмора расскажет в мемуарных очерках середины 1920-30-х гг.: «Белый коридор», «Пролеткульт», «Книжная Палата» и др.

В конце 1920 года Xодасевич переезжает в Петербург, живёт в «Доме искусств» (очерк «Диск», 1937), пишет стихи для «Тяжёлой лиры». Выступает (вместе с А. А. Блоком) на чествовании Пушкина и И. Ф. Анненского с докладами: «Колеблемый треножник» (1921) и «Об Анненском» (1922), одном из лучших литературно-критических эссе Ходасевича, посвящённом всепоглощающей в поэзии Анненского теме смерти: он упрекает поэта в неспособности к религиозному перерождению. К этому времени Xодасевич уже написал о Пушкине статьи «Петербургские повести Пушкина» (1915) и «О «Гавриилиаде»» (1918); вместе с «Колеблемым треножником», эссеистскими статьями «Графиня Е. П. Ростопчина» (1908) и «Державин» (1916) они составят сборник «Статьи о русской поэзии» (1922).

Венок Пушкину

Пушкинский мир и биография поэта всегда будут притягивать Xодасевича: в книге «Поэтическое хозяйство Пушкина» (Л., 1924; издана «в искажённом виде» «без участия автора»; переработанное издание: «О Пушкине», Берлин, 1937), обращаясь к самым разнородным сторонам его творчества - самоповторениям, излюбленным звукам, рифмам «кощунствам» - он старается уловить в них скрытый биографический подтекст, разгадать способ претворения в поэтический сюжет биографического сырья и самую тайну личности Пушкина, «чудотворного гения» России. Xодасевич находился в постоянном духовном общении с Пушкиным, творчески от него удалённом.

Эмиграция. В кругу А. М. Горького

В июне 1922 Ходасевич вместе с Н. Н. Берберовой, ставшей его женой, покидает Россию, живёт в Берлине, сотрудничает в берлинских газетах и журналах; в 1923 происходит разрыв с А. Белым, в отместку давшим язвительный, в сущности пародический, портрет Xодасевича в своей книге «Между двух революций» (1990); в 1923-25 помогает А. М. Горькому редактировать журнал «Беседа», живёт у него с Берберовой в Сорренто (октябрь 1924 - апрель 1925), позднее Xодасевич посвятит ему несколько очерков. В 1925 переезжает в Париж, где остаётся до конца жизни.

Сквозь толщу жизни

Ещё в 1922 вышла «Тяжёлая лира», исполненная нового трагизма. Как и в «Путём Зерна», преодоление, прорыв - главные ценностные императивы Xодасевича («Перешагни, перескочи, / Перелети, пере- что хочешь»), но узаконивается их срыв, их возвращение в вещественную реальность: «Бог знает, что себе бормочешь, / Ища пенсне или ключи». Душа и биографическое «я» поэта расслаиваются, они принадлежат разным мирам и когда первая устремляется в иные миры, «я» остаётся по сию сторону - «кричать и биться в мире вашем» («Из дневника»). Вечная коллизия противостояния поэта и мира у Xодасевича приобретает форму физической несовместимости; каждый звук действительности, «тихого ада» поэта, терзает, оглушает и уязвляет его.

О России

Особое место в книге и в поэзии Xодасевича занимает стихотворение «Не матерью, но тульскою крестьянкой… я выкормлен», посвящённое кормилице поэта, благодарность которой перерастает в манифест литературного самоопределения Xодасевича; приверженность русскому языку и культуре даёт «мучительное право» «любить и проклинать» Россию.

«Европейская ночь»

Жизнь в эмиграции сопровождается постоянным безденежьем и изнурительным литературным трудом, сложными отношениями с литераторами-эмигрантами, сначала из-за близости к Горькому. Xодасевич много печатается в журнале «Современные записки», газете «Возрождение», где с 1927 ведёт отдел литературной летописи. В эмиграции у Xодасевича складывается репутация придирчивого критика и неуживчивого человека, желчного и ядовитого скептика. В 1927 выходит «Собрание стихов» (Париж), включающее последнюю небольшую книгу «Европейская ночь», с поразительным стихотворением «Перед зеркалом» («Я, я, я. Что за дикое слово! / Неужели вон тот - это я?», 1924). Естественная смена образов - чистого ребёнка, пылкого юноши и сегодняшнего, «желчно-серого, полуседого / И всезнающего, как змея» - для Xодасевича следствие трагической расколотости и ничем не компенсируемой душевной растраты; тоска о цельности звучит в этом стихотворении как нигде в его поэзии. В целом же стихи «Европейской ночи» окрашены в мрачные тона, в них господствует даже не проза, а низ и подполье жизни («Под землёй»). Он пытается проникнуть в «чужую жизнь», жизнь «маленького человека» Европы, но глухая стена непонимания, символизирующего не социальную, а общую бессмысленность жизни отторгает поэта.

После 1928 года Xодасевич почти не пишет стихов, на них, как и на других «гордых замыслах» (в т. ч. на биографии Пушкина, которую так и не написал), он ставит «крест»: «теперь у меня нет ничего» - пишет он в августе 1932 Берберовой, ушедшей от него в том же году; в 1933 женится на О. Б. Марголиной.

Чуткий камертон

Xодасевич становится одним из ведущих критиков эмиграции, откликается на все значимые публикации за рубежом и в Советской России, в т. ч. книги Г. В. Иванова, М. А. Алданова, И. А. Бунина, В. В. Набокова, З. Н. Гиппиус, М. М. Зощенко, М. А. Булгакова, ведёт полемику с Адамовичем, стремится привить молодым поэтам эмиграции уроки классического мастерства. В статье «Кровавая пища» (1932) историю русской литературы рассматривает как «историю уничтожения русских писателей», приходя к парадоксальному выводу: писателей уничтожают в России, как побивают камнями пророков и таким образом воскрешают к грядущей жизни. В статье «Литература в изгнании» (1933) анализирует все драматические аспекты бытования эмигрантской литературы, констатирует кризис поэзии в одноименной статье (1934), связывая его с «отсутствием мировоззрения» и общим кризисом европейской культуры (см. также рецензию на книгу Вейдле «Умирание искусства», 1938).

Творческое завещание

Последний период творчества завершился выходом двух прозаических книг - яркой художественной биографии «Державин» (Париж, 1931), написанной языком пушкинской прозы, с использованием языкового колорита эпохи, и мемуарной прозы «Некрополь» (Брюссель, 1939), составленной из очерков 1925-37, публикуемых, как и главы «Державина», в периодике. И Державин (от прозаизмов которого, как и от «страшных стихов» Е. А. Баратынского и Ф. И. Тютчева вёл свою генеалогию Xодасевич), показанный через грубый быт своего времени, и герои «Некрополя», от А. Белого и А. А. Блока до Горького, увидены не помимо, но сквозь малые житейские правды, в «полноте понимания». Xодасевич обратился к мировоззренческим истокам символизма, выводящим его за пределы литературной школы и направления. Внеэстетический, по существу, замах символизма безгранично расширить творчество, жить по критериям искусства, сплавить жизнь и творчество - определил «правду» символизма (прежде всего неотделимость творчества от судьбы) и его пороки: этически не ограниченный культ личности, искусственная напряжённость, погоня за переживаниями (материалом творчества), экзотическими эмоциями, разрушительными для неокрепших душ («Конец Ренаты» - очерк о Н. Н. Петровской, «Муни»). Разрыв с классической традицией, по Ходасевичу, наступает в постсимволистскую, а не символистскую эпоху, отсюда пристрастные оценки акмеистов и Гумилёва. Несмотря на верность многим заветам символизма, Ходасевич-поэт, с его «душевной раздетостью» и обновлением поэтики, принадлежит постсимволистскому периоду русской поэзии.

Л. М. Щемелева


ХОДАСЕВИЧ, Владислав Фелицианович [16(28).V.1886, Москва, - 14.VI.1939, Париж] - русский поэт, критик. Родился в семье художника. Печатался с 1905. Первые книги стихов «Молодость» (1908) и «Счастливый домик» (1914) отмечены влиянием символистов. В сборниках «Путём зерна» (1920) и «Тяжёлая лира» (1922) у Ходасевича проявляется своеобразный «неоклассицизм», характерный и для его критических статей и становящийся выражением резкого неприятия действительности, в т. ч. и советской. Ходасевич отстаивал право «историка и поэта» быть выше современности.

Выехав в 1922 за границу, Ходасевич одно время находился под влиянием М. Горького, ценившего его как поэта; сотрудничал в журнале «Беседа». Однако с 1925 он перешёл в лагерь белой эмиграции, эволюционируя всё более вправо (от эсеровских «Дней» до монархического «Возрождения»), после чего Горький порвал с ним отношения. Ходасевич всё чаще выступал как критик и мемуарист, в т. ч. со статьями антисоветского характера. Соответственно убывает его поэтическая продукция. После «Собрания стихов» (1927) он почти не выступал как поэт. Эмигрантский цикл «Европейская ночь» сконцентрировал в себе основные черты его поэзии. Вера в незыблемость культурных ценностей сочетается у него с мыслями о безысходности бытия, лирическая обнажённость - с чертами усталости и цинизма, лаконизм поэтических средств - с суховатостью и дидактизмом. Значение сохраняют литературоведческие работы Ходасевича: книги «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924), «Державин» (1931), «О Пушкине» (1937). Переводил польских, еврейских, французских, армянских и латышских писателей.

Соч. и переводы: Из евр. поэтов, П. - Б., 1922; Загадки, П., 1922; Статьи о рус. поэзии, П., 1922; Некрополь. Воспоминания, Брюссель, 1939; Лит. статьи и воспоминания, Нью-Йорк, 1954; Собрание стихов, [Мюнхен], 1961; Европейская ночь. [Стихотворения], «Москва», 1963, № 1.

Лит.: Белый А., Рембрандтова правда в поэзии наших дней, «Записки мечтателей», 1921, № 5; Шагинян М., Владислав Ходасевич, в её кн.: Лит. дневник, М. - П., 1923; Брюсов В., Среди стихов, (В. Ходасевич. Тяжёлая лира), «Печать и революция», 1923, № 1; Вейдле В., Поэзия Ходасевича, Париж, 1928; Горький и сов. писатели. Неизданная переписка, в кн.: Лит. наследство, т. 70, М., 1963 (по указателю); Орлов Вл., На рубеже двух эпох, «ВЛ», 1966, № 10; История рус. лит-ры конца XIX - нач. XX в. Библиографич. указатель, под ред. К. Д. Муратовой, М. - Л., 1963.

Л. Н. Чертков

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 8. - М.: Советская энциклопедия, 1975

Админ Вверх
МЕНЮ САЙТА