В Нижнем Новгороде с откоса
чайки падают на пески,
все девчонки гуляют без спроса
и совсем пропадают с тоски.
Пахнет липой, сиренью и мятой,
небывалый слепит колорит,
парни ходят - картуз помятый,
папироска во рту горит.
Вот повеяло песней далёкой,
ненадолго почудилось всем,
что увидят глаза с поволокой,
позабытые всеми совсем.
Эти вовсе без края просторы,
где горит палисадник любой,
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.
Влажным ветром пахнуло немного,
лёгким дымом, травою сырой,
снова Волга идёт как дорога,
вся покачиваясь под горой.
Снова тронутый радостью долгой,
я пою, что спокойствие - прах,
что высокие звёзды над Волгой
тоже гаснут на первых порах.
Что напрасно, забытая рано,
хороша, молода, весела,
как в несбыточной песне, Татьяна
в Нижнем Новгороде жила.
Вот опять на песках, на паромах
ночь огромная залегла,
дует запахом чахлых черёмух,
налетающим из-за угла,
тянет дождиком, рваною тучей
обволакивает зарю, -
я с тобою на всякий случай
ровным голосом говорю.
Наши разные разговоры,
наши песенки вперебой.
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.
?
Усталость тихая, вечерняя
Зовёт из гула голосов
В Нижегородскую губернию
И в синь семёновских лесов.
Сосновый шум и смех осиновый
Опять кулигами пройдёт.
Я вечера припомню синие
И дымом пахнущий омёт.
Берёзы нежной тело белое
В руках увижу ложкаря,
И вновь, непочатая, целая,
Заколыхается заря.
Ты не уйдёшь, моя сосновая,
Моя любимая страна!
Когда-нибудь, но буду снова я
Бросать на землю семена.
Когда хозяйки хлопнут ставнями,
И отдых скрюченным рукам,
Я расскажу про город каменный
Седым, угрюмым старикам.
Познаю вновь любовь вечернюю,
Уйдя из гула голосов
В Нижегородскую губернию,
В разбег семёновских лесов.
?
Верно, пять часов утра, не боле.
Я иду - знакомые места…
Корабли и яхты на приколе,
и на набережной пустота.
Изумительный властитель трона
и властитель молодой судьбы -
Медный всадник поднял першерона,
яростного, злого, на дыбы.
Он, через реку коня бросая,
города любуется красой,
и висит нога его босая, -
холодно, наверное, босой!
Ветры дуют с оста или с веста,
всадник топчет медную змею…
Вот и вы пришли на это место -
я вас моментально узнаю.
Коротко приветствие сказали,
замолчали, сели покурить…
Александр Сергеевич, нельзя ли
с вами по душам поговорить?
Теснотой и скукой не обижу:
набережная - огромный зал.
Вас таким, тридцатилетним, вижу,
как тогда Кипренский написал.
И прекрасен и разнообразен,
мужество, любовь и торжество…
Вы простите - может, я развязен?
Это - от смущенья моего!
Потому что по местам окрестным
от пяти утра и до шести
вы со мной - с таким неинтересным -
соблаговолили провести.
Вы переживёте бронзы тленье
и перемещение светил, -
первое своё стихотворенье
я планиде вашей посвятил.
И не только я, а сотни, может,
в будущие грозы и бои
вам до бесконечия умножат
люди посвящения свои.
Звали вы от горя и обманов
в лёгкое и мудрое житьё,
и Сергей Уваров и Романов
получили всё-таки своё.
Вы гуляли в царскосельских соснах -
молодые, светлые года, -
гибель всех потомков венценосных
вы предвидели ещё тогда.
Пулями народ не переспоря,
им в Аничковом не поплясать!
Как они до Чёрного до моря
удирали - трудно описать!
А за ними прочих вереница,
золотая рухлядь, ерунда -
их теперь питает заграница,
вы не захотели бы туда!
Бьют часы уныло… Посветало.
Просыпаются… Поют гудки…
Вот и собеседника не стало -
чувствую пожатие руки.
Провожаю взглядом… Виден слабо…
Милый мой, неповторимый мой…
Я иду по Невскому от Штаба,
на Конюшенной сверну домой.
1936
За садовой глухой оградой
ты запрятался - серый чиж…
Ты хоть песней меня порадуй.
Почему, дорогой, молчишь?
Вот пришёл я с тобой проститься,
и приветливый и земной,
в лёгком платье своём из ситца
как живая передо мной.
Неужели же всё насмарку?..
Даже в памяти не сбережём?…
Эту девушку и товарку
называли всегда чижом.
За веселье, что удалось ей…
Ради молодости земли
кос её золотые колосья
мы от старости берегли.
Чтобы вроде льняной кудели
раньше времени не седели,
вместе с лентою заплелись,
небывалые, не секлись.
Помню волос этот покорный,
мановенье твоей руки,
как смородины дикой, чёрной
наедались мы у реки.
Только радостная, тускнея,
в замиранье, в морозы, в снег
наша осень ушла, а с нею
ты куда-то ушла навек.
Где ты - в Киеве? Иль в Ростове?
Ходишь плача или любя?
Платье ситцевое, простое
износилось ли у тебя?
Слёзы тёмные в горле комом,
вижу горести злой оскал…
Я по нашим местам знакомым,
как иголку, тебя искал.
От усталости вяли ноги,
безразличны кусты, цветы…
Может быть, по другой дороге
проходила случайно ты?
Сколько песен от сердца отнял,
как тебя на свиданье звал!
Только всю про тебя сегодня
подноготную разузнал.
Мне тяжёлые, злые были
рассказали в этом саду,
как учительницу убили
в девятьсот тридцатом году.
Мы нашли их, убийц знаменитых,
то - смутители бедных умов
и владельцы железом крытых,
пятистенных и в землю врытых
и обшитых тёсом домов.
Кто до хрипи кричал на сходах:
- Это только наше, ничьё…
Их теперь называют вот как,
злобно, с яростью… - Кулачьё…
И теперь я наверно знаю -
ты лежала в гробу, бела, -
комсомольская, волостная
вся ячейка за гробом шла.
Путь до кладбища был недолог,
но зато до безумья лют -
из берданок и из двустволок
отдавали тебе салют.
Я стою на твоей могиле,
вспоминаю во тьме дрожа,
как чижей мы с тобой любили,
как любили тебя, чижа.
Беспримерного счастья ради
всех девчат твоего села,
наших девушек в Ленинграде,
гибель тяжкую приняла.
Молодая, простая, знаешь?
Я скажу тебе, не тая,
что улыбка у них такая ж,
как когда-то была твоя.
1936
Припоминаю лес, кустарник,
незабываемый досель,
увеселенья дней базарных -
гармонию и карусель.
Как ворот у рубахи вышит -
звездою, гладью и крестом,
как кони пляшут, кони пышут
и злятся на лугу пустом.
Мы бегали с бумажным змеем,
и учит плавать нас река,
ещё бессильная рука,
и ничего мы не умеем.
Ещё страшны пути земные,
лицо холодное луны,
ещё для нас часы стенные
великой мудрости полны.
Ещё веселье и забава,
и сенокос, и бороньба,
но всё же в голову запало,
что вот - у каждого судьба.
Что будет впереди, как в сказке, -
один индейцем, а другой -
пиратом в шёлковой повязке,
с простреленной в бою ногой.
Так мы растём. Но по-иному
другие годы говорят:
лет восемнадцати из дому
уходим, смелые, подряд.
И вот уже под Петербургом
любуйся тучею сырой,
довольствуйся одним окурком
заместо ужина порой.
Глотай туман зелёный с дымом
и торопись ко сну скорей,
и радуйся таким любимым
посылкам наших матерей.
А дни идут. Уже не дети,
прошли три лета, три зимы,
уже по-новому на свете
воспринимаем вещи мы.
Позабываем бор сосновый,
реку и золото осин,
и скоро десятифунтовый
у самого родится сын.
Он подрастёт, горяч и звонок,
но где-то есть при свете дня,
кто говорит, что «мой ребёнок»
про бородатого меня.
Я их письмом не побалую
про непонятное своё.
Вот так и ходит вкруговую
моё большое бытиё.
Измерен весь земной участок,
и я, волнуясь и скорбя,
уверен, что и мне не часто
напишет сын мой про себя.
1936
По улице Перовской
иду я с папироской,
пальто надел внакидку,
несу домой халву;
стоит погода - прелесть,
стоит погода - роскошь,
и свой весенний город
я вижу наяву.
Тесна моя рубаха,
и расстегнул я ворот,
и знаю, безусловно,
что жизнь не тяжела -
тебя я позабуду,
но не забуду город,
огромный и зелёный,
в котором ты жила.
Испытанная память,
она моя по праву, -
я долго буду помнить
речные катера,
сады, Елагин остров
и Невскую заставу,
и белыми ночами
прогулки до утра.
Мне жить ещё полвека, -
ведь песня не допета,
я многое увижу,
но помню с давних пор
профессоров любимых
и университета
холодный и весёлый,
уютный коридор.
Проснулся город, гулок,
летят трамваи с треском…
И мне, - не лгу, поверьте, -
как родственник, знаком
и каждый переулок,
и каждый дом на Невском,
Московский, Володарский
и Выборгский райком.
А девушки… Законы
для парня молодого
написаны любовью,
особенно весной, -
гулять в саду Нардома,
знакомиться - готово…
ношу их телефоны
я в книжке записной.
Мы, может, постареем
и будем стариками,
на смену нам - другие,
и мир другой звенит,
но будем помнить город,
в котором каждый камень,
любой кусок железа
навеки знаменит.
1936
Всё уйдёт. Четыреста четыре
умных человеческих голов
в этом грязном и весёлом мире
песен, поцелуев и столов.
Ахнут в жижу чёрную могилы,
в том числе, наверно, буду я.
Ничего, ни радости, ни силы,
и прощай, красивая моя.
. . . . . . . . . . . .
Сочиняйте разные мотивы,
всё равно недолго до могилы.
1935 (?)
Вы меня теперь не трогте -
мне не петь, не плясать -
мне осталось только локти
кусать.
Было весело и пьяно,
а теперь я не такой,
за четыре океана
улетел мой покой.
Шепчут листья на берёзах:
- Нехороший ты, хмельной…
Я иду домой - тверёзых
обхожу стороной.
Пиво горькое на солоде
затопило мой покой…
Все хорошие, весёлые -
один я плохой.
1935 (?)
Только голос вечером услышал,
молодой, весёлый, золотой,
ошалелый, выбежал - не вышел -
побежал за песенкой за той.
Тосковать, любимая, не стану -
до чего кокетливая ты,
босоногая, по сарафану
красным нарисованы цветы.
Я и сам одетый был фасонно:
галифе парадные, ремни,
я начистил сапоги до звона,
новые, шевровые они.
Ну, гуляли… Ну, поговорили, -
по реке темнее и темней, -
и уху на первое варили
мы из краснопёрых окуней.
Я от вас, товарищей, не скрою:
нет вкусней по родине по всей
жаренных в сметане - на второе -
неуклюжих, пышных карасей.
Я тогда у этого привала
подарил на платье кумачу.
И на третье так поцеловала -
никаких компотов не хочу.
Остальное молодым известно,
это было ночью, на реке,
птицы говорили интересно
на своём забавном языке.
Скоро он заплачет, милый, звонко,
падая в пушистую траву.
Будет он похожий на сомёнка,
я его Семёном назову.
Попрошу чужим не прикасаться,
побраню его и похвалю,
выращу здорового красавца,
в лётчики его определю.
Постарею, может, поседею,
упаду в тяжёлый, вечный сон,
но надежду всё-таки имею,
что меня не позабудет он.
1935
У меня была невеста,
Белокрылая жена.
К сожаленью, неизвестно,
Где скитается она:
То ли в море, то ли в поле,
То ли в боевом дыму, -
Ничего не знаю боле
И тоскую потому.
Ты кого нашла, невеста,
Песней чистою звеня,
Задушевная, заместо
Невесёлого меня?
Ты кого поцеловала
У Дуная, у Оки,
У причала, у обвала,
У обрыва, у реки?
Он какого будет роста,
Сколько лет ему весной,
Подойдёт ли прямо, просто
Поздороваться со мной!
Подойдёт - тогда, конечно,
Получай, дружок, зарок:
Я скажу чистосердечно,
Чтобы он тебя берёг,
Чтобы ты не знала горя,
Альпинистка - на горе,
Комсомолка - где-то в море
Или, может, в Бухаре.
1935
Гуси-лебеди пролетели,
чуть касаясь крылом воды,
плакать девушки захотели
от неясной ещё беды.
Прочитай мне стихотворенье,
как у нас вечера свежи,
к чаю яблочного варенья
мне на блюдечко положи.
Отчаёвничали, отгуляли,
не пора ли, родная, спать, -
спят ромашки на одеяле,
просыпаются ровно в пять.
Вечер тонкий и комариный,
погляди, какой расписной,
завтра надо бы за малиной,
за пахучею, за лесной.
Погуляем ещё немного,
как у вас вечера свежи!
Покажи мне за ради бога,
где же Керженская дорога,
обязательно покажи.
постоим под синей звездою.
День ушёл со своей маетой.
Я скажу, что тебя не стою,
что тебя называл не той.
Я свою называю куклой -
брови выщипаны у ней,
губы крашены спелой клюквой,
а глаза синевы синей.
А душа - я души не знаю.
Плечи тёплые хороши.
Земляника моя лесная,
я не знаю её души.
Вот уеду. Святое слово,
не волнуясь и не любя,
от Ростова до Бологого
буду я вспоминать тебя.
Золотое твоё варенье,
кошку рыжую на печи,
птицу синего оперения,
запевающую в ночи.
30 сентября 1934, Н. Петергоф
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, -
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошёл.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал - рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе тогда такое покажу…
Если любишь хоть всего на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута Соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода - зелёная, живая -
мимо заводей несётся напролом, -
он качается на ветке, прикрывая
солвьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
поларшинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука - младшая сестрица крокодилу -
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка -
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жёсткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, -
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» - «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра -
улетела. Я держать её не вправе -
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стёклам,
золотая сгаснет песня соловья -
пусть придёт она домой
с красивым, с тёплым -
меркнут глаз его татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
5 апреля 1934
Всё цвело. Деревья шли по краю
розовой, пылающей воды;
я, свою разыскивая кралю,
кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
шла она. Кругом росла трава.
А над ней - над кралею бубновой -
разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
золотому дубу не под стать,
птичьему смешному населенью
всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
тоже на шиповнике густом,
в каждом малом уголке укромном
и под начинающим кустом,
в голубых болотах и долинах
знай свисти и одтыха не жди,
но на тонких на ногах, на длинных
подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
золотом зелёные края -
как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
как не полиняли зеленя, -
променяла иль не променяла,
не забыла, милая, меня?
Вечером мы ехали на дачу,
я запел, веселья не тая, -
может, не на дачу - на удачу, -
где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
и туманом с медленной воды,
над твоим торгсиновским беретом
плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
что тепла по Цельсию вода,
что цветут в тюльпанах и газонах
наши областные города,
что летит особенного вида -
вырезная - улицей листва,
что меня порадовала, Лида,
вся подряд зелёная Москва.
Хорошо - забавно - право слово,
этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
глазом повела своим большим:
- Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
от листвы, от песен, от воды -
над твоим торгсиновским беретом
плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
и без уважительных причин
встали там, где над Москвой зелёной
звёзды всех цветов и величин.
Я сегодня вечером - не скрою -
одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
с видимой любовью разыщу.
1934
Под елью изнурённой и громоздкой,
что выросла, не плача ни о ком,
меня кормили мякишем и соской,
парным голубоватым молоком.
Она как раз качалась на пригорке,
природе изумрудная свеча.
От мякиша избавленные корки
собака поедала клокоча.
Не признавала горести и скуки
младенчества животная пора.
Но ель упала, простирая руки,
погибла от пилы и топора.
Пушистую траву примяли около,
и ветер иглы начал развевать.
Потом собака старая подохла,
а я остался жить да поживать.
Я землю рыл, я тосковал в овине,
я голодал во сне и наяву,
но не уйду теперь на половине
и до конца как надо доживу.
И по чьему-то верному веленью -
такого никогда не утаю -
я своему большому поколенью
большое предпочтенье отдаю.
Прекрасные, тяжёлые ребята, -
кто не видал - воочию взгляни, -
они на промыслах Биби-Эйбата,
и на пучине Каспия они.
Звенящие и чистые, как стёкла,
над ними ветер дует боевой…
Вот жалко только, что собака сдохла
и ель упала книзу головой.
1933
Без тоски, без грусти, без оглядки,
сокращая житие на треть,
я хотел бы на шестом десятке
от разрыва сердца умереть.
День бы синей изморозью капал,
небо бы тускнело вдалеке,
я бы, задыхаясь, падал на пол,
кровь ещё бежала бы в руке.
Песни похоронные противны.
Саван из легчайшей кисеи.
Медные бы положили гривны
на глаза заплывшие мои.
И уснул я без галлюцинаций,
белый и холодный, как клинок.
От общественных организаций
поступает за венком венок.
Их положат вперемешку, вместе -
к телу собирается народ,
жалко - большинство венков из жести, -
дескать, ладно, прах не разберёт.
Я с таким бы предложеньем вылез
заживо, покуда не угас,
чтобы на живые разорились -
умирают в жизни только раз.
Ну, да ладно. И на том спасибо.
Это так, для пущей красоты.
Вы правы, пожалуй, больше, ибо
мёртвому и мёртвые цветы.
Грянет музыка. И в этом разе,
чтобы каждый скорбь воспринимал,
все склоняются. Однообразен
похоронный церемониал.
…………………………
Впрочем, скучно говорить о смерти,
попрошу вас не склонять главу,
вы стихотворению не верьте, -
я ещё, товарищи, живу.
Лучше мы о том сейчас напишем,
как по полированным снегам
мы летим на лыжах, песней дышим
и работаем на страх врагам.
1933
В. Стеничу
Я из ряда вон выходящих
сочинений не сочиню,
я запрячу в далёкий ящик
то, чего не предам огню.
И, покрытые пыльным смрадом,
потемневшие до костей,
как покойники, лягут рядом
клочья мягкие повестей.
Вы заглянете в стол. И вдруг вы
отшатнётесь - тоска и страх:
как могильные черви, буквы
извиваются на листах.
Муха дохлая - кверху лапки,
слюдяные крылья в пыли.
А вот в этой багровой папке
стихотворные думы легли.
Слушай - и дребезжанье лиры
донесётся через года
про любовные сувениры,
про январские холода,
про звенящую сталь Турксиба
и «Путиловца» жирный дым,
о моём комсомоле - ибо
я когда-то был молодым.
Осторожно, рукой не трогай -
расползётся бумага. Тут
всё о девушке босоногой -
я забыл, как её зовут.
И качаюсь, большой, как тень, я,
удаляюсь в края тишины,
на халате моём сплетенья
и цветы изображены.
И какого дьявола ради,
одуревший от пустоты,
я разглядываю тетради
и раскладываю листы?
Но наполнено сердце спесью,
и в зрачках моих торжество,
потому что я слышу песню
сочинения моего.
Вот летит она, молодая,
а какое горло у ней!
Запевают её, сидая
с маху конники на коней.
Я сижу над столом разрытым,
песня наземь идёт с высот,
и подкованым бьёт копытом,
и железо в зубах несёт.
И дрожу от озноба весь я -
радость мне потому дана,
что из этого ящика песня
в люди выбилась хоть одна.
И сижу я - копаю ящик,
и ушла моя пустота.
Нет ли в нём каких завалящих,
но таких же хороших, как та?
1933
Я замолчу, в любови разуверясь, -
она ушла по первому снежку,
она ушла - какая чушь и ересь
в мою полезла смутную башку.
Хочу запеть, но это словно прихоть,
я как не я, и всё на стороне, -
дымящаяся папироса, ты хоть
пойми меня и посоветуй мне.
Чтобы опять от этих неполадок,
как раньше, не смущаясь ни на миг,
я понял бы, что воздух этот сладок,
что я во тьме шагаю напрямик.
Что не пятнал я письма слёзной жижей
и наволочек не кусал со зла,
что всё равно мне, смуглой или рыжей,
ты, в общем счёте подлая, была.
И попрощаюсь я с тобой поклоном.
Как хорошо тебе теперь одной -
на память мне флакон с одеколоном
и тюбики с помадою губной.
Мой стол увенчан лампою горбатой,
моя кровать на третьем этаже.
Чего ещё? - Мне только двадцать пятый,
мне хорошо и весело уже.
1933
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
… (далее по ссылке ниже)
1932
Поёт БДХ. Музыка: Дмитрий Шостакович.
За кормою вода густая -
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она,
и, качаясь, идут валы
от Баку до Махачкалы.
Мы теперь не поём, не спорим -
мы водою увлечены;
ходят волны Каспийским морем
небывалой величины.
А потом - затихают воды -
ночь каспийская, мёртвая зыбь;
знаменуя красу природы,
звёзды высыпали как сыпь;
от Махачкалы до Баку
луны плавают на боку.
Я стою себе, успокоясь,
я насмешливо щурю глаз -
мне Каспийское море по пояс,
нипочём… Уверяю вас.
Нас не так на земле качало,
нас мотало кругом во мгле -
качка в море берёт начало,
а бесчинствует на земле.
Нас качало в казачьих сёдлах,
только стыла по жилам кровь,
мы любили девчонок подлых -
нас укачивала любовь.
Водка, что ли, ещё? И водка -
спирт горячий, зелёный, злой;
нас качало в пирушках вот как -
с боку на бок и с ног долой…
Только звёзды летят картечью,
говорят мне: «Иди, усни…»
Дом, качаясь, идёт навстречу,
сам качаешься, чёрт возьми…
Стынет соль девятого пота
на протравленной коже спины,
и качает меня работа
лучше спирта и лучше войны.
Что мне море? Какое дело
мне до этой зелёной беды?
Соль тяжёлого, сбитого тела
солонее морской воды.
Что мне (спрашиваю я), если
наши зубы, как пена, белы -
и качаются наши песни
от Баку до Махачкалы.
1930
По ночам в нашей волости тихо,
Незнакомы полям голоса,
И по синему насту волчиха
Убегает в седые леса.
По полям, по лесам, по болотам
Мы поедем к родному селу.
Пахнет холодом, сеном и потом
Мой овчинный дорожный тулуп.
Скоро лошади в мыле и пене,
Старый дом, донесут до тебя.
Наша мать приготовит пельмени
И немного поплачет любя.
Голова от зимы поседела,
Молодая моя голова.
Но спешит с озорных посиделок
И в сенцах колобродит братва.
Вот и радость опять на пороге -
У гармошки и трели, и звон;
Хорошо обжигает с дороги
Горьковатый первач-самогон.
Только мать поглядит огорчённо,
Перекрестит меня у дверей.
Я пойду посмотреть на девчонок
И с одною уйду поскорей.
Синева… И от края до края
По дорогам гуляет луна…
Эх ты, волость моя дорогая
И дорожная чашка вина!..
1927
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, -
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Гладил уши, морду тихо гладил
И глядел в печальные глаза.
Был с тобой, как и бывало, рядом,
Но не знал, о чём тебе сказать.
Не сказал, что есть другие кони,
Из железа кони, из огня…
Ты б меня, мой дорогой, не понял,
Ты б не понял нового меня.
Говорил о полевом, о прошлом,
Как в полях, у старенькой сохи,
Как в лугах немятых и некошеных
Я читал тебе свои стихи…
Мне так дорого и так мне любо
Дни мои любить и вспоминать,
Как, смеясь, тебе совал я в губы
Хлеб, что утром мне давала мать.
Потому ты не поймёшь железа,
Что завод деревне подарил,
Хорошо которым землю резать,
Но нельзя с которым говорить.
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, -
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
1925
Биография
Борис Петрович Корнилов родился 16 (29 н.с.) июля 1907 близ города Семёнова - в селе Покровском Нижегородской губернии, в семье сельского учителя.
Детские и юношеские годы прошли в селе Дьяково, затем семья в 1922 перебирается в город Семёнов. Начинает писать стихи, к чему в семье относятся очень серьёзно.
Став одним из первых в Семёнове пионеров, затем пионерским и комсомольским активистом, Корнилов начинает писать статьи в стенгазеты, сотрудничать с местным молодёжным театром «Синяя блуза». Скоро его стихи были напечатаны в нижегородской газете. Это решает его судьбу: летом 1925 Корнилов обращается в райком комсомола с просьбой «об откомандировании его в институт журналистики или в какую-нибудь литературную школу».
По окончании средней школы в конце 1925 переехал в Ленинград, вступил в члены литературной группы «Смена». В 1927-28 учился на курсах при Институте истории искусств в Ленинграде, одновременно печатаясь в ленинградских газетах и журналах.
В группе В. Саянова, который работает с пролетарской и студенческой молодёжью, «провинциальные стихи» Корнилова вызывают восхищение. Начинается его стремительное восхождение к литературному Олимпу. Молодёжные издания охотно публикуют его стихи. Через год его называют самым талантливым поэтом литгруппы «Смена». В. Саянов собственноручно редактирует первый сборник стихов Корнилова - «Молодость» (1928). Но сам поэт своей «первой книгой» назовёт сборник стихов 1931. В том же году выходит второй сборник «Все мои приятели». Становится профессиональным поэтом: участвует в писательских бригадах (Азербайджан, 1932), литературных совещаниях (в Москве, Минске).
Ранние стихи Б. Корнилова были отмечены влиянием С. Есенина, однако быстро определился собственный голос поэта. Для поэтического почерка Б. Корнилова характерны острая драматичность, размашистость, тяга к стихии крестьянской северной речи.
Творчество Б. Корнилова развивалось по многим направлениям: он писал и любовную лирику, и стихотворные сказания, и сказки, поэмы и песни.
«Песня о встречном» Б. Корнилова, положенная на музыку Д. Шостаковичем для фильма «Встречный» (1931), долгие годы пользовалась широкой популярностью. Успех «Песни о встречном», самого популярного произведения Корнилова, окрыляет его, и он начинает писать массовые песни - «Песню революционных казаков», «Октябрьскую», «Интернациональную», песню физкультурников, песню комсомольцев-краснофлотцев.
В 1932 он решается написать о ликвидации кулачества, и его немедленно обвиняют в «яростной кулацкой пропаганде». Появление поэмы «Триполье» (1933), посвящённой памяти комсомольцев, убитых в кулацком восстании, спасает его.
В августе 1934 на съезде писателей автора «Триполья» объявляют надеждой советской лирики. В течение следующего года его стихи появляются в «Известиях» почти каждую неделю: он писал много и легко. В 1935 пишет поэму «Моя Африка», заслужившую высокую оценку Ромена Роллана. Однако произведения, появившиеся позже («Последний день Кирова», «Начало земли» (1936), «Самсон»), говорили о кризисе. Он старался поспеть за временем, но не поспевал ни в поэзии, ни в жизни (пьянство и дебоши сделались его проклятьем). В 1936 его исключили из Союза писателей.
После убийства Кирова в Ленинграде шла энергичная работа по чистке от «враждебных» элементов. В 1937 он был арестован. Погиб 21 ноября 1938. Посмертно реабилитирован.
Поэт погиб молодым, не успев проявить во всю мощь свой крупный талант.
В 1968 в г.Семенове Б. Корнилову был установлен памятник и открыт мемориальный музей.
КОРНИЛОВ, Борис Петрович (16.VII.1907, с. Покровское Нижегородской губернии, - 21.XI.1938) - русский советский поэт. Первые стихи опубликовал в 1923. В конце 20-х гг. участвовал в литературном объединении при журнале «Смена» в Ленинграде, был членом Ленинградского отделения РАПП. В первой книге стихов «Молодость» (1928) ощутимо влияние С. А. Есенина. В «Книге стихов» (1933) и сборнике «Стихи и поэмы» (1933) Корнилов обретает свой поэтический язык. Ему свойственны злободневность, романтическая приподнятость, тяготение к песенности, образная насыщенность, упругая ритмика стиха. Корнилову принадлежат поэмы: «Соль» (1931), «Тезисы романа» (1933) - о рождении комсомола, «Агент уголовного розыска» (1933), «Начало земли» (1936), «Самсон» (1936), «Триполье» (1933), посвящённая памяти комсомольцев, убитых в кулацком восстании, «Моя Африка» (1935) - об интернационализме (высокую оценку поэме дал Ромен Роллан). Писал также песни («Песня о встречном», «Комсомольская-краснофлотская» и др.), стихотворные агитки («Вошь»), стихи для детей («Как от меда у медведя зубы начали болеть» и др.). Незаконно репрессирован. Посмертно реабилитирован.
Соч.: Стихотворения и поэмы. [Вступ. ст. Ольги Берггольц], 2 изд., Л., 1960.
Лит.: Решетов А., Однотомник Бориса Корнилова, «Звезда», 1958, № 6; Штейнман Зел., Старый друг, «Лит. газета», 1958, 10 апр., № 43; Саянов В., Стихи Бориса Корнилова, «Ленингр. правда», 1958, 11 февр., № 35; Луконин М., Продолжение жизни, «Новый мир», 1959, № 1; Хренков Д., Песня остаётся в строю…, «Нева», 1961, № 2; Цурикова Г., Борис Корнилов, М. - Л., 1963.
О. П. Воронова
Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 3. - М.: Советская энциклопедия, 1966