И я не могу иначе…
Лютер
Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.
Как в духоте бессонных камер
И дни, и ночи напролёт
Без слёз, разбитыми губами
Твердили «Родина», «Народ».
И находили оправданья
Жестокой матери своей,
На бесполезное страданье
Пославшей лучших сыновей.
О дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Тоски людской не исчерпали
В открытых копях Колымы!
А те, что вырвались случайно,
Осуждены ещё страшней.
На малодушное молчанье,
На недоверие друзей.
И молча, только тайно плача,
Зачем-то жили мы опять,
Затем, что не могли иначе
Ни жить, ни плакать, ни дышать.
И ежедневно, ежечасно,
Трудясь, страшилися тюрьмы,
Но не было людей бесстрашней
И горделивее, чем мы!
?
А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
… (далее по ссылке ниже)
1962
Читает Ольга Берггольц:
Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется
бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.
Уже на лицо осторожно садится
летучая, лёгкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!
Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и тёмною нивой…
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.
О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю… И всё же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звёзды всё строже…
Вот видишь - проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться…
…А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.
1956, 1960
Есть у меня подкова, чтоб счастливой –
по всем велениям примет – была.
Её на Херсонесе, на обрыве,
на стихшем поле боя я нашла.
… (далее по ссылке ниже)
1959
Читает Ольга Берггольц:
…Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит ещё крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом её, над железной тоскою…
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою…
1952
Я сердце своё никогда не щадила:
ни в песне, ни в дружбе,
ни в горе, ни в страсти…
Прости меня, милый. Что было - то было.
Мне горько.
И всё-таки всё это - счастье.
И то, что я страстно, горюче тоскую,
и то, что, страшась небывалой напасти,
на призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно…
И всё-таки всё это - счастье.
Пускай эти слёзы и это удушье,
пусть хлещут упрёки, как ветки в ненастье.
Страшней - всепрощенье.
Страшней - равнодушье.
Любовь не прощает. И всё это - счастье.
Я знаю теперь, что она убивает,
не ждёт состраданья, не делится властью.
Покуда прекрасна, покуда живая.
Покуда она не утеха, а - счастье.
1952
Очнись, как хочешь, но очнись во мне -
в холодной, онемевшей глубине.
Я не мечтаю - вымолить слова.
Но дай мне знак, что ты ещё жива.
Я не прошу надолго - хоть на миг.
Хотя б не стих, а только вздох и крик.
Хотя бы шёпот только или стон.
Хотя б цепей твоих негромкий звон.
1951
1
Я не люблю за мной идущих следом
по площадям
и улицам.
Мой путь -
мне кажется тогда -
стремится к бедам:
Скорей дойти до дома
как-нибудь.
Они в затылок дышат горячо…
Сейчас положат руку
на плечо!
Я оглянусь: чужими
притворятся,
прохожими…
Но нас не обмануть:
к беде -
к БЕДЕ -
стремглав
идёт мой путь.
О, только бы: скорей. Домой.
Укрыться.
Дойти и запереться
и вернуться.
Во что угодно сразу
погрузиться:
в вино!
в заботы!
в бесполезный труд…
Но вот уж много дней,
как даже дома
меня не покидает страх
знакомый,
что по Следам
Идущие -
придут.
2
Не будет дома
или будет дом
и легче будет
иль ещё печальней -
об этом годе расскажу потом,
о том, как стало
ничего не жаль мне.
Не жаль стареть.
Не жаль тебя терять.
Зачем мне красота, любовь
и дом уютный, -
затем, чтобы молчать?
Не-ет, не молчать, а лгать.
Лгать и дрожать ежеминутно.
Лгать и дрожать:
а вдруг - не так солгу?
И сразу - унизительная кара.
Нет. Больше не хочу и не могу.
Сама погибну.
Подло - ждать удара!
Не женское занятье: пить вино,
по кабакам шататься в одиночку.
Но я - пила.
Мне стало всё равно:
продлится ли позорная отсрочка.
Мне только слёз твоих
последних жаль,
в то воскресенье,
в тёмный день погони,
когда разлуки каторжная даль
открылась мне -
ясней, чем на ладони…
Как плакал ты!
Последний в мире свет
мне хлынул в душу -
слёз твоих сиянье!
Молитвы нет такой
и песни нет,
чтобы воспеть во мне
твоё рыданье.
Но… Даже их мне не дают воспеть…
В проклятой немоте изнемогаю…
И странно знать,
что вот придёт другая,
чтобы тебе с лица их утереть…
Живу - тишком.
Живу - едва дыша.
Припоминая, вижу - повсеместно
следы свои оставила душа:
то болью, то доверием, то песней…
Их время и сомненье не сотрёт,
не облегчить их никаким побегом,
их тут же обнаружит
и придёт
и уведёт меня -
Идущий Следом…
Осень 1949
3
Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
«Кто говорит? Я слушаю!»
В ответ
молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
«Далёкий мой,
желанный,
верный друг,
не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
и всё-таки средь этой тишины
поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали!»
А может быть, звонил мой давний враг?
Хотел узнать, я дома иль не дома?
И вот, услышав голос мой знакомый,
спокоен стал и отошёл на шаг.
Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.
Я всем открыта, точно домочадцам…
Но так привыкла с домом я прощаться,
что, уходя, забуду - не прощусь.
Разлука никакая не страшна:
я знаю - я со всеми, не одна…
Но, господи, как одиноко вдруг,
когда такой настигнут тишиною…
Кто б ни был ты,
мой враг или мой друг, -
я слушаю! Заговори со мною!
1949
Сегодня вновь растрачено души
на сотни лет,
на тьмы и тьмы ничтожеств…
Хотя бы часть её в ночной тиши,
как пепел в горсть, собрать в стихи…
И что же?
Уже не вспомнить и не повторить
высоких дум, стремительных и чистых,
которыми посмела одарить
лжецов неверующих и речистых.
И щедрой доброте не просиять,
не озарить души потайным светом;
я умудрилась всю её отдать
жестоким, не нуждающимся в этом.
Всё роздано: влачащимся - полёт,
трусливым и безгласным - дерзновенье,
и тем, кто всех глумливей осмеет, -
глубинный жемчуг сердца - умиленье.
Как нищенка, перед столом стою.
Как мать, дитя родившая до срока.
А завтра вновь иду и отдаю
всё, что осталось, не приняв урока.
А может быть - мечты заветней нет, -
вдруг чьё-то сердце просто и открыто
такую искру высечет в ответ,
что будут все утраты позабыты?
1949
Ничто не вернётся.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни,
в темноту и тоску обрываясь,
как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.
Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слёз, ни вопросов,
ни даже упрёка.
Я только покрепче замкну
опустевшую душу,
получше пойму, что теперь
навсегда одинока.
Она беспощадней всего,
недоверья отрава.
Но ты не пугайся,
ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости
собственной славы,
совсем не похожей на славу
отверженных песен.
Я даже не буду
из дому теперь отлучаться,
шататься по городу
в поисках света людского.
Я всё потеряла -
к чему же за малость цепляться.
Мне не во что верить,
а веры - не выдумать снова.
Мы дачу наймём и украсим
как следует дачу -
плетёною мебелью,
лёгкой узорчатой тканью.
О нет, ты не бойся.
Я так, как тогда, не заплачу,
Уже невозможно -
уже совершилось прощанье.
Всё будет прекрасно,
поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть
семействам соседним.
И ты никогда не узнаешь,
что это - мертво и напрасно…
Таков мой подарок тебе - за измену -
последний!
1949
Я всё ещё верю, что к жизни вернусь, -
однажды на раннем рассвете проснусь.
На раннем, на лёгком, в прозрачной росе,
где каплями ветки унизаны все,
и в чаше росянки стоит озерко,
и в нём отражается бег облаков,
и я, наклоняясь лицом молодым,
смотрю как на чудо на каплю воды,
и слёзы восторга бегут, и легко,
и виден весь мир далеко-далеко…
Я всё ещё верю, что раннее утро,
знобя и сверкая, вернётся опять
ко мне - обнищавшей,
безрадостно-мудрой,
не смеющей радоваться и рыдать…
1949
Я в госпитале мальчика видала.
При нём снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.
Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зелёный круглый мяч…
И вот лежал - и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.
Лежал тихонько на солдатской койке,
обрубки рук вдоль тела протянув…
О, детская немыслимая стойкость!
Проклятье разжигающим войну!
Проклятье тем, кто там, за океаном,
за бомбовозом строит бомбовоз,
и ждёт невыплаканных детских слёз,
и детям мира вновь готовит раны.
О, сколько их, безногих и безруких!
Как гулко в чёрствую кору земли,
не походя на все земные звуки,
стучат коротенькие костыли.
И я хочу, чтоб, не простив обиды,
везде, где люди защищают мир,
являлись маленькие инвалиды,
как равные с храбрейшими людьми.
Пусть ветеран, которому от роду
двенадцать лет,
когда замрут вокруг,
за прочный мир,
за счастие народов
подымет ввысь обрубки детских рук.
Пусть уличит истерзанное детство
тех, кто войну готовит, - навсегда,
чтоб некуда им больше было деться
от нашего грядущего суда.
1949
Ни до серебряной и ни до золотой,
всем ясно, я не доживу с тобой.
Зато у нас железная была -
по кромке смерти на войне прошла.
Всем золотым её не уступлю:
всё так же, как в железную, люблю…
1949
Какая тёмная зима,
какие долгие метели!
Проглянет солнце еле-еле -
и снова ночь, и снова тьма…
Какая в сердце немота,
ни звука в нём, ни стона даже…
Услышит смерть - и то не скажет.
И кто б ответил? Пустота…
О нет, не та зима, не та…
И даже нежности твоей
возврат нежданный и летучий,
зачем он мне? Как эти тучи:
под ними жизнь ещё темней,
а мне уже не стать певучей.
Но разве же не я сама
себе предсказывала это,
что вот придёт совсем без света,
совсем без радости зима?..
1949
На собранье целый день сидела -
то голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила -
только там сама собой была.
В подворотне - с дворником курила,
водку в забегаловке пила…
В той шарашке двое инвалидов
(в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах, -
вот - был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем -
прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернётся награждённый,
остальные лягут здесь - тихи,
искупая кровью забубённой
все свои небывшие грехи!
И соображая еле-еле,
я сказала в гневе, во хмелю:
«Как мне наши праведники надоели,
как я наших грешников люблю!»
[1948 - 1949]
О, не оглядывайтесь назад,
на этот лёд,
на эту тьму;
там жадно ждёт вас
чей-то взгляд,
не сможете вы не ответить ему.
Вот я оглянулась сегодня… Вдруг
вижу: глядит на меня изо льда
живыми глазами живой мой друг,
единственный мой - навсегда, навсегда.
А я и не знала, что это так.
Я думала, что дышу иным.
Но, казнь моя, радость моя, мечта,
жива я только под взглядом твоим!
Я только ему ещё верна,
я только этим ещё права:
для всех живущих - его жена,
для нас с тобою - твоя вдова.
1947
Мой друг - Н. С. Молчанов.
Я тайно и горько ревную,
угрюмую думу тая:
тебе бы, наверно, иную -
светлей и отрадней, чем я…
За мною такие утраты
и столько любимых могил!
Пред ними я так виновата,
что если б ты знал - не простил.
Я стала так редко смеяться,
так злобно порою шутить,
что люди со мною боятся
о счастье своём говорить.
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далёко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света -
сырая рассветная дрожь…
И ты окликаешь: «Ну, где ты?»
О, знал бы, откуда зовёшь!
Ещё ты не знаешь, что будут
такие минуты, когда
тебе не откликнусь оттуда,
назад не вернусь никогда.
Я тайно и горько ревную,
но ты погоди - не покинь.
Тебе бы меня, но иную,
не знавшую этих пустынь:
до этого смертного лета,
когда повстречалися мы,
до горестной славы, до этой
полсердца отнявшей зимы.
Подумать - и точно осколок,
горЯ, шевельнётся в груди…
Я стану простой и весёлой -
тверди ж мне, что любишь, тверди!
1947
А в доме, где жила я много лет,
откуда я ушла зимой блокадной,
по вечерам опять в окошках свет.
Он розоватый, праздничный, нарядный.
Взглянув на бывших три моих окна,
я вспоминаю: здесь была война.
О, как мы затемнялись! Ни луча…
И всё темнело, всё темнело в мире…
Потом хозяин в дверь не постучал,
как будто путь забыл к своей квартире.
Где до сих пор беспамятствует он,
какой последней кровлей осенён?
Нет, я не знаю, кто живёт теперь
в тех комнатах, где жили мы с тобою,
кто вечером стучится в ту же дверь,
кто синеватых не сменил обоев -
тех самых, выбранных давным-давно…
Я их узнала с улицы в окно.
Но этих окон праздничный уют
такой забытый свет в сознанье будит,
что верится: там добрые живут,
хорошие, приветливые люди.
Там даже дети маленькие есть
и кто-то юный и всегда влюблённый,
и только очень радостную весть
сюда теперь приносят почтальоны.
И только очень верные друзья
сюда на праздник сходятся шумливый.
Я так хочу, чтоб кто-то был счастливым
там, где безмерно бедствовала я.
Владейте всем, что не досталось мне,
и всем, что мною отдано войне…
…Но если вдруг такой наступит день -
тишайший снег и сумерек мерцанье,
и станет жечь, нагнав меня везде,
блаженное одно воспоминанье,
и я не справлюсь с ним и, постучав,
приду в мой дом и встану на пороге,
спрошу… ну, там спрошу: «Который час?» -
или воды, как на войне в дороге, -
то вы приход не осуждайте мой,
ответьте мне доверьем и участьем:
ведь я пришла сюда к себе домой,
и помню всё, и верю в наше счастье…
1946
Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес всё и пришёл ко мне,
пересёк последние рубежи.
Ты был землёю уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил.
Ты шёл сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шёл в Ленинград,
дошёл, потому что любил меня.
Ты дом нашёл мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня - наяву…
О, как ты не догадался о нём?!
Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб…
О друг, прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон…
1946
Обращено к Н. С. Молчанову.
Майданек - фашистский концентрационный лагерь в Польше.
Я никогда не напишу такого.
В той потрясённой, вещей немоте
ко мне тогда само являлось слово
в нагой и неподкупной чистоте.
Уже готов позорить нашу славу,
уже готов на мёртвых клеветать
герой прописки
и стандартных справок…
Но на асфальте нашем -
след кровавый,
не вышаркать его, не затоптать…
1946
И вот в послевоенной тишине
к себе прислушалась наедине…
. . . . . . . . . . . . . . . .
Какое сердце стало у меня,
сама не знаю - лучше или хуже:
не отогреть у мирного огня,
не остудить на самой лютой стуже.
И в чёрный час зажжённые войною
затем, чтобы не гаснуть, не стихать,
неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах…
…И даже тем, кто всё хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на жёлтый снег пустынных площадей.
И как стволы, поднявшиеся рядом,
сплетают корни в душной глубине
и слили кроны в чистой вышине,
даря прохожим мощную прохладу, -
так скорбь и счастие живут во мне -
единым корнем - в муке Ленинграда,
единой кроною - в грядущем дне.
И всё неукротимей год от года
к неистовству зенита своего
растёт свобода сердца моего,
единственная на земле свобода.
1945
…Не потому ли сплавила печаль я
с подспудной жаждой счастья и любви
и песнь моя над кладбищем звучала
призывом к жизни,
клятвой на крови?
Не потому ли горечь, как усталость,
доныне на губах моих осталась…
Но кто солдат посмеет обвинить
за то, что искалечены они?..
1945
Запомни эти дни.
Прислушайся немного,
и ты - душой - услышишь в тот же час:
она пришла и встала у порога,
она готова в двери постучать.
… (далее по ссылке ниже)
И вот - она у твоего порога.
Дыханье переводит и молчит.
Ну, день, ну, два, ещё совсем немного,
ну, через час - возьмёт и постучит.
… (далее по ссылке ниже)
3 мая 1945
Читает Ольга Берггольц (со слов «И вот - она у твоего порога»):
Ты слышишь ли? Живой и влажный ветер
в садах играет, ветки шевеля!
Ты помнишь ли, что есть ещё на свете
земной простор, дороги и поля?
Мне в городе, годами осаждённом,
в том городе, откуда нет путей,
всё видится простор освобождённый
в бескрайней, дикой, русской красоте.
Мне в городе, где нет зверей домашних,
ни голубей - хотя б в одном окне, -
мерещатся грачи на рыжих пашнях
и дед Мазай с зайчатами в челне.
Мне в городе, где нет огней вечерних,
где только в мёртвой комнате окно
порою вспыхнет, не затемнено,
а окна у живых - чернее черни, -
так нужно знать, что всё, как прежде, живо,
что где-то в глубине родной страны
всё те же зори, журавли, разливы,
и даже города освещены;
так нужно знать, что всё опять вернётся
оттуда, из глубин, сюда, где тьма, -
что я, наверно, не смогла б бороться,
когда б не знала этого сама!
Март 1943
…Третья зона, дачный полустанок,
у перрона - тихая сосна.
Дым, туман, струна звенит в тумане,
невидимкою звенит струна.
Здесь шумел когда-то детский лагерь
на весёлых ситцевых полях…
Всю в ромашках, в пионерских флагах,
как тебя любила я, земля!
Это фронт сегодня. Сотня метров
до того, кто смерть готовит мне.
Но сегодня - тихо. Даже ветра
нет совсем. Легко звучать струне.
И звенит, звенит струна в тумане…
Светлая, невидимая, пой!
Как ты плачешь, радуешься, манишь,
кто тебе поведал, что со мной?
Мне сегодня радостно до боли,
я сама не знаю - отчего.
Дышит сердце небывалой волей,
силою расцвета своего.
Знаю, смерти нет: не подкрадётся,
не задушит медленно она, -
просто жизнь сверкнёт и оборвётся,
точно песней полная струна.
…Как сегодня тихо здесь, на фронте.
Вот среди развалин, над трубой,
узкий месяц встал на горизонте,
деревенский месяц молодой.
И звенит, звенит струна в тумане,
о великой радости моля…
Всю в крови,
в тяжёлых, ржавых ранах,
я люблю, люблю тебя, земля!
1942
…Октябрьский дождь стучит
в квадрат оконный,
глухие залпы слышатся вдали.
На улицах, сырых и очень тёмных,
одни сторожевые патрули.
Мерцает жёлтый слепенький фонарик,
и сердце вдруг сжимается тоской,
когда услышишь:
«Пропуск ваш, товарищ…»
Как будто б ты нездешний и чужой.
«Вот пропуск мой. Пожалуйста, проверьте.
Я здешняя, и этот город - мой.
У нас одно дыханье, дума, сердце…
Я здешняя, товарищ постовой».
…Но я живу в квартире, где зимою
чужая чья-то вымерла семья.
Всё, что кругом, - накоплено не мною.
Всё - не моё, как будто б я - не я.
И точно на других широтах мира,
за целых два квартала от меня,
моя другая - прежняя квартира,
без запаха жилого, без огня.
Я редко прихожу туда, случайно.
Войду - и цепенею, не дыша:
ещё не бывшей на земле печалью
без слёз, без слов терзается душа…
Да, у печали этой нет названья.
Не выплачешь, не выскажешь её,
и лишь фанерных ставенек стенанье
негромкое - похоже на неё.
А на стекле - полоски из бумаги,
дождями покороблены, желты:
неведенья беспомощные знаки,
зимы варфоломеевской кресты.
Недаром их весною отдирали
те, кто в жилье случайно уцелел,
и только в нежилых домах остались
бумажные полоски на стекле.
Моя квартира прежняя пуста,
её окошки в траурных крестах.
Да я ли здесь жила с тобой? Да я ли
кормила здесь когда-то дочерей?
Меня ль, меня ль глаза твои встречали
у тёплых, у клеёнчатых дверей?
Ты вскакивал, ты выбегал к порогу,
чуть делались шаги мои слышны.
Ты восклицал: «Пришла? Ну, слава богу!»
А было тихо - не было войны.
И странно: в дни обстрелов и бомбёжек,
когда свистела смерть на всех углах,
ты ждал меня, ни капли не тревожась,
как будто б я погибнуть не могла;
как будто б я была заговорённой
несокрушимой верностью твоей.
И тот же взгляд -
восторженный, влюблённый -
встречал меня у дорогих дверей.
Я всё отдам - любовь, и вдохновенье,
и славу, щедро данную войной, -
за ту одну минуту возвращенья
к тебе, под кров домашний, старый, мой…
Как будто я ослепла и оглохла:
не услыхать тебя, не увидать.
Я слышу только дождь: он бьётся в стёкла,
и только дождь такой же, как тогда…
Октябрь 1942
Блокада длится… Осенью сорок второго года
ленинградцы готовятся ко второй блокадной
зиме: собирают урожай со своих огородов,
сносят на топливо деревянные постройки в
городе. Время огромных и тяжёлых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамён
и стены - сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте - кучка горожан:
трамвая ждут у ржавой баррикады,
ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты её уста,
доска в гвоздях - как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
а может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра - как далёко!
Пошли… Идут - и тихо говорят.
О том, что вот - попался дом проклятый,
стоит - хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
надолго строили себе дома.
А мы… Поёжились и замолчали,
разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
и граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
но кровно близких и родных людей?
Им только б доски дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай -
я утешеньем вас не оскорблю:
я тем же каменным, сырым путём угрюмым
тащусь, как вы, и, зубы сжав, - терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, -
давай молчать…
Но странно: дни придут,
и чьи-то руки пепел соберут
из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
снесут в музей, пронизанный огнями,
и под стекло положат, как алмаз,
невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это - след Великого Огня,
которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
под плач сирен и орудийный грохот,
в их самодельных временных печах
дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
что не годилось для сопротивленья,
всё отдали победе, что могли,
без мысли о признанье в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
казалось им порой - всего важней
охапку досок дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днём, без жалобы, без стона,
невольный вздох - и тот в груди сдавив,
они творили новые законы
людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
очищена от ржавчины и смрада, -
мы чтим тебя, священная зола
из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
смелее станет, чище и добрее,
и, может, снова душу мир согреет
у нашего блокадного костра.
Октябрь 1942
Капитану подводной лодки Грищенко
Подводная лодка уходит в поход
в чужие моря и заливы.
Её провожают Кронштадт и Кроншлот
и встречи желают счастливой.
… (далее по ссылке ниже)
Сентябрь 1942, Кронштадт
Читает Ольга Берггольц:
Нам от тебя теперь не оторваться.
Одною небывалою борьбой,
Одной неповторимою судьбой
Мы все отмечены. Мы - ленинградцы.
… (далее по ссылке ниже)
Апрель 1942
Читает Ольга Берггольц:
Взял неласковую, угрюмую,
с бредом каторжным, с тёмной думою,
с незажившей тоскою вдовьей,
с непрошедшей старой любовью,
не на радость взял за себя,
не по воле взял, а любя.
1942
…Вот я снова пишу на далёкую Каму.
Ставлю дату: двадцатое декабря.
Как я счастлива,
что горячо и упрямо
штемпеля Ленинграда
на конверте горят.
… (далее по ссылке ниже)
29 декабря 1941
Читает Ольга Берггольц:
Пятое декабря 1941 года. Идёт четвёртый
месяц блокады. До пятого декабря
воздушные тревоги длились по
десять-двенадцать часов. Ленинградцы
получали от 125 до 250 граммов хлеба.
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоём.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своём.
… (далее по ссылке ниже)
5 декабря 1941
Читает Ольга Берггольц:
Шестнадцатое октября 1941 года.
Враг рвётся к Москве. «Линия обороны
Москвы проходит через сердце каждого
ленинградца», - говорили в Ленинграде.
К сердцу Родины руку тянет
трижды прОклятый миром враг.
На огромнейшем поле брани
кровь отметила каждый шаг.
О, любовь моя, жизнь и радость,
дорогая моя земля!
Из отрезанного Ленинграда
вижу свет твоего Кремля.
Пятикрылые вижу звёзды,
точно стали ещё алей.
Сквозь дремучий, кровавый воздух
вижу Ленинский Мавзолей.
И зарю над стеною старой,
и зубцы её, как мечи.
И нетленный прах коммунаров
снова в сердце моё стучит.
Наше прошлое, наше дерзанье,
всё, что свято нам навсегда, -
на разгром и на поруганье
мы не смеем врагу отдать.
Если это придётся взять им,
опозорить свистом плетей,
пусть ложится на нас проклятье
наших внуков и их детей!
Даже клятвы сегодня мало.
Мы во всём зёмле поклялись.
Время смертных боёв настало -
будь неистов. Будь молчалив.
Всем, что есть у тебя живого,
чем страшна и прекрасна жизнь -
кровью, пламенем, сталью, словом, -
задержи врага. Задержи!
16 октября 1941
Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
«Где старший брат? Твой старший брат?
Ты знаешь - отвечай!»
А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, -
так брат его учил.
Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
«Живи, - сказал, - а мы придём,
мы всё вернём назад.
Живи, щеглёнок, не скучай,
пробьёт победный срок…
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок».
В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
«Где старший брат? Скажи!»
Молчать - нет сил. Но говорить -
нельзя… И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
«Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат - везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достаёт рукой до звёзд
и до морского дна.
Он водит в небе самолёт,
на крыльях - по звезде,
из корабельных пушек бьёт
и вражий танк гранатой рвёт…
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнём.
Когда идёт он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он всё возьмёт назад…»
…И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
«Прощай, щеглёнок, - он сказал, -
ты постоял за нас!»
Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей, -
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестёр,
не выдававших нас!
Между 3 и 15 октября 1941
В основу стихотворения лёг подлинный случай, о котором сообщалось в прессе. О.Берггольц пишет об этом в письме к сесетре: «Баллада…» написана на фронте. Андрей Леонтьев, лужский партизан, приходил к нам, выступал и рассказывал о братишке то, что я написала; его звали Коля, ему было 13 лет…»
Август 1941 года. Немцы неистово
рвутся к Ленинграду. Ленинградцы
строят баррикады на улицах, готовясь,
если понадобится, к уличным боям.
…Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в моё лицо закинутое бьёт.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом - смертная угроза…
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слёзы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады -
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамёна Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.
22 августа 1941
…Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе - домой.
… (далее по ссылке ниже)
1941
Читает Ольга Берггольц:
Мы предчувствовали полыханье
этого трагического дня.
Он пришёл. Вот жизнь моя, дыханье.
Родина! Возьми их у меня!
… (далее по ссылке ниже)
Июнь 1941
Читает Ольга Берггольц:
Подбирают фомки и отмычки,
Чтоб живую душу отмыкать.
Страшно мне и больно с непривычки,
Не простить обиды, не понять.
Разве же я прятала, таила
Что-нибудь от мира и людей?
С тайным горем к людям выходила,
С самой тайной радостью своей.
Но правдивым - больше всех не верят.
Вот и я теперь уже не та.
Что ж, взломайте…
За последней дверью
Горстка пепла, дым и пустота.
1940
1
Всё, что пошлёшь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье, -
всё вынесу и через всё пройду.
Но не лишай доверья и участья.
Как будто вновь забьют тогда окно
щитом железным, сумрачным и ржавым…
Вдруг в этом отчуждении неправом
наступит смерть - вдруг станет всё равно.
Октябрь 1939
2
Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.
Сквозь жалкое предательство друзей.
Сквозь смерть моих возлюбленных детей.
Ни помыслом, ни делом не солгу.
Не искушай - я больше не могу…
1939
3
Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума…
Не отнимай хоть песенную силу, -
не отнимай, - раскаешься сама!
Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть.
Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной
с равной, -
на вольном и жестоком языке!
Осень 1939
Ты в пустыню меня послала, -
никаких путей впереди.
Ты оставила и сказала:
- Проверяю тебя. Иди.
… (далее по ссылке ниже)
Июнь 1938
Читает Ольга Берггольц:
Не утаю от Тебя печали,
так же, как радости не утаю.
Сердце своё раскрываю вначале,
как достоверную повесть Твою.
… (далее по ссылке ниже)
1937
Читает Ольга Берггольц:
Брожу по городу и ною
безвестной песенки напев…
Вот здесь простились мы с тобою,
здесь оглянулись, не стерпев.
Здесь оглянулись, оступились,
почуяв веянье беды.
А город полн цветочной пыли,
и нежных листьев, и воды.
Я всё отдам - пускай смеются,
пускай расплата нелегка -
за то, чтоб снова оглянуться
на уходящего дружка!
1937
Я люблю сигнал зелёный,
знак свободного пути.
Нелюбимой, невлюблённой,
хорошо одной брести.
Снег легчайший осторожно
вертится у самых губ…
О, я знаю, - всё возможно,
всё сумею, всё смогу.
Разве так уж ты устала,
беспокойная душа,
разве молодости мало,
мира, круглого, как шар?
И твердят во всей природе
зелёные огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски…
1935
У нас ещё с три короба разлуки,
ночных перронов,
дальних поездов.
Но, как друзья, берут нас на поруки
Республика, работа и любовь.
У нас ещё - не перемерить - горя…
И всё-таки не пропадёт любой:
ручаются,
с тоской и горем споря,
Республика, работа и любовь.
Прекрасна жизнь,
и мир ничуть не страшен,
и если надо только - вновь и вновь
мы отдадим всю молодость -
за нашу
Республику, работу и любовь.
1933
Жизнь впопыхах
Родилась в семье врача. В детстве верила в Бога и с той же страстью отвергла Его в комсомольской юности. Первые стихотворения («Каменная дудка», 1926, и др.) свидетельствовали о литературных способностях, однако стихи она писала, как, впрочем, и жила, впопыхах.
Впечатления живой жизни целиком захватили Берггольц, неусмирённые чувства перехлёстывали через край стиха, и собственную поэтическую форму она смолоду выработать не сумела. Семнадцати лет вышла замуж за поэта Б. П. Корнилова, позднее была женой журналиста Н. Молчанова. Дочери от обоих мужей умерли в детстве. После окончания Ленинградского университета (1930; училась на филологическом факультете) работала в газете «Советская степь» (Казахстан), затем в заводской многотиражке на Электросиле (Ленинград); вступила в партию. Первые сборники «Стихотворения» (1934) и «Книга песен» (1936) воспевали пятилетний план. В декабре 1938 Берггольц была арестована и исключена из партии. В июле 1939 вышла из тюрьмы, реабилитирована и с 1940 снова в партии.
В блокадном Ленинграде
Все 900 дней блокады провела в осаждённом Ленинграде. От истощения была на грани смерти, похоронила мужа. Обладая редкой щедростью души и даром сопереживания, постоянно выступала по радио, поддерживая дух блокадников собственным примером бескорыстия и отваги. Поэма «Февральский дневник» (1942) о мужестве ленинградцев принесла ей широкую известность; поэма «Твой путь» (1945) эту известность упрочила.
После войны
В 1946 под гнётом прежних трагических обстоятельств своей жизни и душной атмосферы, которая воцарилась в литературе после постановления ЦК партии «О журналах «Звезда» и «Ленинград», Берггольц начала пить, и этот недуг преследовал её до конца дней. Произведениям тех лет (поэме о первой сельскохозяйственной коммуне «Первороссийск», 1950, Сталинская (Государственная) премия, 1950; стихотворной трагедии об обороне Севастополя «Верность», 1954; и др.) она дала горькую самооценку в годы хрущёвской оттепели: «Нет, не из книжек наших скудных, подобья нищенской сумы, узнаете о том, как трудно, как безнадёжно жили мы». Дневник и многие стихи Берггольц напечатаны лишь в конце 1980-х годов.
Несмотря на заблуждения своего времени, которые Берггольц разделяла, она остаётся одной из самых светлых личностей советской литературы сталинского и послесталинского периодов. В 1959 была написана в жанре «лирической прозы» автобиографическая книга «Дневные звёзды», первая часть которой экранизирована режиссёром И. В. Таланкиным.
БЕРГГОЛЬЦ, Ольга Фёдоровна [р. 3(16).V.1910, Петербург] - русская советская писательница. Член Коммунистической партии с 1940. Родилась в семье врача. В 1930 окончила филологический факультет Ленинградского университета, после чего работала корреспондентом казахстанской газеты «Советская степь», затем редактором комсомольской страницы в газете ленинградского завода «Электросила». В первые книги Берггольц «Как Ваня поссорился с баранами» (1929), «Углич» (1932) и другие вошли произведения для детей и юношества. Книги очерков «Глубинка» (1932), «Годы штурма» (1933), сборник рассказов «Ночь в Новом мире» (1935) посвящены героическим будням социалистического строительства. Пафос первых пятилеток определил характер сборников «Стихотворения» (1934) и «Книга песен» (1936), с которых начинается поэтическая известность Берггольц. В годы Великой Отечественной войны, находясь в осаждённом Ленинграде, Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвящённые защитникам города: полный скорбной силы «Февральский дневник» (1942), гневную и суровую «Ленинградскую поэму» (1942) и другие. Победно-трагический монолог «Твой путь» (1945) как бы подводит итоги впечатлениям военной поры. Выступления Берггольц по радио, обращённые к борющимся ленинградцам, вошли позже в книгу «Говорит Ленинград» (1946). О мужестве советских людей рассказывают пьесы «Они жили в Ленинграде» (1944), «У нас на земле» (1947), киносценарий «Ленинградская симфония» (1945), написанные совместно с Г. Макогоненко. Поэма «Первороссийск» (1950; Гос. премия СССР, 1950) - страстный гимн самоотверженности петроградских рабочих, в труднейших условиях строивших на Алтае город-коммуну. В 1952 Берггольц написала цикл стихов о Сталинграде. Дни Севастопольской обороны 1941-42 воссозданы в стихотворной трагедии «Верность» (1954). Творчество Берггольц отличает глубокая лиричность, драматизм, страстная прямота («от сердца к сердцу»), вдохновенная приподнятость.
Новой ступенью в творчестве Берггольц и в развитии жанра «лирической прозы» явилась прозаическая книга «Дневные звезды» (1959), насыщенная «правдой нашего общего бытия, прошедшего через… сердце». Это - взволнованный, документальный и вместе с тем философски обобщённый дневник поэта, сочетающий воспоминания о трагическом времени ленинградской блокады с многообразными лирическими ассоциациями, позволяющий читателю понять и почувствовать «биографию века», судьбу поколения.
Соч.: Сочинения, т. 1-2, М., 1958; Дневные звёзды, М., 1960.
Лит.: О. Ф. Берггольц (Биографич. справка), в ее кн.: Избранное, М., 1948; Павловский А., Поэзия народного мужества и гнева, «Рус. лит-ра», 1959, № 3; Синявский А., Поэзия и проза Ольги Берггольц, «Новый мир», 1960, № 5.
С. С. Лесневский
Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 1. - М.: Советская энциклопедия, 1962