Евгений Евтушенко, поэма «Непрядва»

Евгений Евтушенко. Eugen Evtushenko

Биография и стихотворения Е. Евтушенко

Другие поэмы:

«Просека»

«Фуку»

«Дальняя родственница»

«Мама и нейтронная бомба»

«Голубь в Сантьяго»

«Северная надбавка»

«Ивановские ситцы»

«Казанский университет»

«Под кожей статуи Свободы»

«Коррида»

«Братская ГЭС»

«Станция Зима»

Кнопка «Помочь сайту» Кнопка «Помочь сайту»

«Непрядва»

Непрядва

1

Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
не каликою-странником
                      на богомолье.
Из народа родного
                  я идола-бога не выстругал.
Из страданий народа
                    всевышности русской не выстроил.
Разве меньше страдали,
                       чем русские наши колодники,
африканцы-рабы,
                восходя на галеры колоннами?
Недостойно слезе
             возгордиться
                      над чьей-то другою слезою.
Разве Жанне Д'Арк
                  было менее больно, чем Зое?
Те, кто пели Германии
                      «юбер аллес»,
свой народ замарали
                    и сами в крови замарались.
Кто превыше всего?
                   Все народы превыше всего.
Вот мой бог:
             человечество - имя его.
Но для русских,
           чьи кони когда-то
                         под стрелами прядали,
началось человечество здесь,
                             у Непрядвы.
Невозможно быть русским,
                         Непрядву сочтя за ручей.
Не любя свой народ,
                    не полюбишь ничей.
Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
намахавшись уже кулаками вволю.
Только мне до слёз за себя обидно -
где она -
          моя Куликовская битва?
Неужели мы,
         други-поэты,
                 от стычек друг с другом ослабли?
Разве копья
            вонзали друг в друга
                                 Пересвет и Ослябя?
Собиранье талантов
                   равно собиранью земель
                                          до холма,
                                                    до куста.
Нужен русскому слову сегодня
                             Иван Калита.
Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
не затем, чтобы плакать
                       о собственной доле,
а затем, чтоб достойной была моя доля
Куликового поля!

2

Как на Калке-реке
                  плотники заплакали.
Аль впервой с пилой в руке
                           заниматься плахами?
Но не плаху, а помост
                       сколотили плотники,
и по спинам их врасхлёст
                         бьют витыми плётками.
Чуют смерды: из сосны,
                       из сырого дерева
что-то страшное они, -
                       что, не знают, делают.
Так и валятся из рук
                     топоры натруженные.
Не хотят глядеть вокруг
                        очеса заструженные.
Изгаляется мурза,
                  сотрясаясь жиром:
«Открывайте-ка глаза,
                      полюбуйтесь пиром!»
То не стрелы бьют гусей
                        в топях затуманенных -
православных князей
                    тащат, заарканенных.
Их по трупам ведут,
                    по кровавой насыпи,
и в навоз лицом кладут,
                        и помост - им на спины.
А на тот помост, что стол,
                           чем и был замыслен,
ставят множество пиал,
                       бурдюки с кумысом.
На помост кладут подряд
                        с костерочка, тёплых
трёх молочных жеребят,
                       жаренных на копьях.
Здесь не как для мужиков -
                           хлеб да огуречики.
Валят груды курдюков
                     на ковры ургенческие.
И садятся на помост
                    темники под гогот:
«Нам не страшен русский пост.
                              Утолим-ка голод!»
И кониной на зубах
                   темники похрустывают,
колыхаясь на задах
                   над князьями русскими.
А сквозь щели на князей,
                         добавляя смеху,
с недоглоданных костей
                       кровь сочится сверху.
И сквозь те же щели ввысь,
                           добавляя свисту,
кровь со спин, что запеклись,
                              проступает снизу.
И чем больше у сластён
                       в животах конины,
тем сильней помост под стон
                            с хряском давит спины.
Как очьми глядишь ты вниз,
                           липко воровскими,
православный крестогрыз,
                         купленный Плоскиня?
Вжались все - азям в азям -
                            плотники заплатами,
и впервые по князьям
                     плотники заплакали.
А мурза икал в углу -
                      в рот не лезла пища.
Он, как все, на пиалу
                      натянул губища.
И, срыгнув на грудь каймак,
                            мрачно лоб наморщил:
«Давим, давим,
               а никак
                       додавить не можем.
Вот вам, плотники, еда.
                        На помост взойдите.
Ну-ка, русские - айда! -
                         русских додавите!»
Но, лукавя со слезой,
                      плотник самый щуплый
пошутить решил с мурзой
                        дорогою шуткой.
Он, косясь на пиалу
                    вроде бы покорно,
в обе рученьки - пилу
                      и себя -
                               по горлу.
Эх, князья, что значит смерд,
                              знали, видно, плохо вы.
Не стерпели эту смерть
                       все другие плотники.
Слышишь это, князь Мстислав, -
                               твои смерды киевские,
топорами заблистав,
                    в бой последний кинулись.
Князь, плетьми ты эту голь
                           сёк перед войною.
Понял спин холопских боль
                          княжеской спиною?
С той раздробленной земли
                          мы Орду не скинули,
но полки уже росли
                   за такими спинами.
В землю вслушивался князь,
                           будто колос осенью…
Так на Калке началась
                      битва Куликовская.

3

Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
чтоб шеломы твои
                 прорастали в глаголе.
Я любого индуса пойму
                      и зулуса
больше,
        чем чистокровного русского труса.
Трус убогий,
             от страхов своих измождённый,
ты духовно в России
                    ещё не рождённый.
Разве Дмитрий Донской
                      или Минин с Пожарским
так бы махонькой строчки в стихах
                                 испужались?
Разве Пётр,
       всю Россию бесстрашно проветривая,
задрожав,
          под сукно положил бы проекты?
Разве те,
          кто погибли за Родину в Бресте,
так тряслись бы за кресло какое-то в тресте?
Знали мы и на дыбе,
               ломавшей нам косточки с хрустом,
невозможно быть истинным русским -
                                   и трусом.
Если б жили мы,
                трусами умирая,
мы ещё бы ходили в ярме у Мамая.
Если б трусы одни мельтешили и лгали.
то не пал бы рейхстаг,
                       не взлетел бы Гагарин…
Но как будто бы яда смертельная трупность,
в чьих-то жилах
                позорная чёрная трусость.
Трус,
      не лезь подпевать:
                         «Эй, дубинушка, ухнем!» -
в телефоны врастая трепещущим ухом.
Несмотря на поддельные русские вкусы.
ну какие вы русские,
                     если вы трусы!
Не целуйте их, женщины,
                        в лживые губы.
Стыдно с трусами спать.
                        Все они - душегубы.
Дети,
    камни кидайте
              в трусливо трясущихся папочек,
Чью-то смелость связавших
                      тесёмками
                            бюрократических «папочек».
Убегай, поводок обрывая,
                         собака,
если вдруг от хозяина
                      трусом запахло.
Одного не пойму,
                 понимающий смелость как русскость:
почему
       никого
              никогда не снимают за трусость?
Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
чтоб спросить,
               преклоняя колени:
                                 «Доколе?»

4

Шёл мужик с дитём
                  по полю белоснежному.
К чудотворцу шёл он -
                      к старцу Радонежскому.
Семь ночей кричал младенец
                           тонко-тонко,
криком раненного в небе лебедёнка.
Но стрела в нём не торчала ниоткуда.
Осталось ждать единственного -
                               чуда.
Обвивая монастырь,
                   светивший издали,
выла вьюга,
            будто вновь камчи посвистывали.
А младенец замолчал,
                     почти не вздрагивал,
и отец
       его от страха
                     даже встряхивал.
Но когда он постучался в двери к Сергию,
у младенца перестало биться
                            сердце,
и сказал мужик убито и устало:
«Чудотворец,
             твоё чудо опоздало…»
И ушёл мужик
             тесать для гроба досточки,
и под вьюгу вспоминал
                      о тёплом дождичке.
Но когда принёс он гроб,
                         увидел старца,
а в клобук
           живой младенец опростался.
Получилось это как-то так,
                           нечаянно,
и, по-видимому,
                старца не печалило.
Возопил мужик,
               едва пришедший в чувство,
гроб роняя,
            на колени рухнув:
                              «Чудо!»
И ответил Сергий:
                  «Успокойся.
Подсушись -
            ты взмокший, как с покоса.
Вишь -
       в клобук наделал твой пострел.
Я не воскресил его -
                     согрел».
И когда Димитрий -
                   князь московский -
прискакал однажды в монастырь:
«Погоди стругать для гроба доски!» -
старец его притчей угостил.
«Князь,
        мне не по нраву жить в притворстве.
За укор меня ты не взыщи:
что ты в келье ищешь чудотворца?
В зеркале ты тоже не ищи.
Поищи среди простого люда,
в тех,
       кто в босоте не виноват.
Только дайте сотворить им чудо.
Только не мешайте…
                     Сотворят.
Воскресенья хочешь для Руси?
Обогрей
        и этим воскреси».
И вздохнул Димитрий,
                     князь московский,
сам ещё не зная, что Донской,
будто бы расстался он со скользкой,
гробовой навязанной доской.
«Ты скажи мне,
               преподобный отче,
а не устрашатся ли в бою
отроков,
         ещё незрелых,
                       очи,
видя смерть -
              чужую и свою?
Я их прозываю
              «небывальцы» -
тех, кто не бывали на войне.
На мечах не разожмут ли пальцы?
Усидят ли в битве на коне?»
Сергий сделал знак ему:
                        ни звука! -
и, оставив князя за столом,
сразу он два красных чьих-то уха
дверью прищемил -
                  и поделом.
И за эти грешные их уши
в келию двух иноков он ввёл.
«Надо не подслушивать,
                       а слушать…
Вот и «небывальцев» я нашёл.
Ну-ка,
       инок старший,
                     оклемайся!
Ну-ка, расскажи нам, Пересвет:
очень тебе нравится мамайство?»
Засопел детина:
                «Вовсе нет». -
«А убить Мамая смог бы?» -
                           «Смог бы». -
«Как же «не убий»?» -
                      «Да, растуды». -
«Видишь, князь,
                у монастырской смоквы
выросли шеломы,
                как плоды».
Сергий,
        Пересвету не переча,
подошёл к другому силачу:
«Ты хоть раз бывал,
                    Ослябя,
                            в сече?» -
«Нет». -
         «А хочешь?» -
                       «Ещё как хочу!»
Сергий у окошка на мгновенье
вслушался в какой-то дальний гуд:
«Что ж,
        придётся дать благословенье.
Не благословишь -
                  так ведь сбегут».
Он всплакнул,
              но лишь украдкой -
                                 малость.
«Ну, Добрыни,
              с богом на врагов!
Жаль, мечей для вас не завалялось.
Дам двух монастырских битюгов».
Мчался князь,
              и ветер набивался
в сердце,
          под стальную чешую,
а за ним скакали «небывальцы»,
в битву небывалую свою.
И с крестов церквей слетали птицы,
видя в юных витязную стать,
и кресты хотели расщепиться,
чтоб для них двумя мечами стать.
И молились чудотворцы всюду,
ничего не зная наперёд,
одному-единственному чуду
с именем единственным -
                        народ.

5

Я не гостем пришёл,
                    Куликово поле, -
я расту из тебя на российском раздолье.
Если будут писать исследования, -
что за странная здесь трава, -
я -
    травинка шестисотлетняя,
Куликово поле,
               твоя.
И травинками шепчет,
                     опушками
Куликово поле -
                о Пушкине.
Здесь, у пахнущих зеленью запаней,
сам себя я остановил…
Кто я -
        западник?
Славянофил?
Западники и славянофилы -
старый спор.
Спорят после смерти и могилы
до сих пор.
И живые спорят замогильно,
взяв пример.
То на лапти молятся умильно,
то - на НТР.
Лаптелюбец, ладаном чадящий,
дай ответ:
разве русским не был Чаадаев?
Кто он - швед?!
Обвинять его за европейство
поостерегись.
Просто он не пугал вселаптейство
и патриотизм.
Технолюбец, ты не плюй на лапти.
Лапти не пустяк.
Ведь холопы до других галактик
прыгали в лаптях.
Мне и спорить с вами неохота.
Я люблю и Русь, и СССР.
Наша трудовая Русь не что-то -
тоже НТР.
Как ломались в спорах
                      шпаги,
                             вилы!
Кто же помирил в такой борьбе
западников
           и славянофилов?
Пушкин.
        Помирил в самом себе.
Поле Куликово,
               ты храни
то, как чисто в Пушкине сливался
дух и вольтерьянства и славянства
с жгучей африканинкой в крови.
И качаешь ты,
              не сдавшись конницам,
неубито сорною травой,
Куликово поле,
               словно колосом,
Пушкинской курчавой головой…

6

По траве шуршат подковы
                        посреди ночных теней.
Видишь, поле Куликово,
                  меж двух станов двух коней?
Кто такие эти двое
                   при жемчужных чепраках,
битвы завтрашней герои
                       или битвы этой прах?
Прах бывает и геройским,
                         только вряд ли победит.
Кто за тем и этим войском
                          четырьмя очьми следит?
Перед битвой ночь, быть может,
                          слишком поздний даст урок.
Что так поздно вас тревожит,
                             князь Димитрий и Боброк?
А в ночном ордынском стане -
                             превеликий клич и стук.
Рядом - воя нарастанье,
                        волки носятся вокруг.
И орлы вовсю клекочут,
                       громко граит вороньё.
Что такая ночь пророчит -
                          разгадай поди её.
Тихо-тихо в русском стане,
                           только заревом - огни,
и коснёшься белой стаи,
                        только руку протяни.
Это лебеди внезапно
                    налетели, как метель.
Что земля готовит завтра -
                           может, смертную постель?
Князь Димитрий вдаль не скачет
                               на вороний грустный грай.
«Ты, Боброк, примет разгадчик.
                               Вот возьми да погадай».
Слез Боброк, прижался ухом
                           к раннеутренней земле.
«Слышу плач…» - и, павший духом,
                            встал с ромашкой на скуле.
«Чей же плач? - спросил Димитрий,
                                  и добавил он с тоски:
- Ты щеку ладонью вытри -
                          прилепились лепестки».
Отвечал Боброк при этом:
                         «Плачут женщины. Их две.
Плач такой, по всем приметам,
                              полагается вдове.
Труп - страшнее нет подарка,
                             если выбросит струя.
Плачет первая - татарка,
                         а вторая - русская». -
«Кто из них страшнее плачет?» -
                            вопросил московский князь.
«Обе - страшно… Это значит,
                        что не хватит слёз из глаз…»
He сорвался князь на ругань,
                        но вспылил: «Боброк, ответь,
можно ли при вдовах русских
                        вдов татарских нам жалеть?»
И Боброк ответил ровно,
                        без стесненья и стыда:
«Можно. Вдовы - невиновны.
                          Дети - тоже никогда.
Помнишь, князь, как мы в Рязани,
                                 не простя себе навек,
всех рязанских вырезали…
                           Разве все они - Олег?
Грех чужих детей обидеть.
                          Грех, желая русским рай,
всех татар возненавидеть…
                            Разве все они - Мамай?!»
И задумался Димитрий,
                      и, поводья сжав, изрёк:
«Хорошо, что мы до битвы
                         исповедались, Боброк.
Ты - разгадчик. Разгадай-ка:
                             будет мир, ко всем не злой,
мир, где кривда не хозяйка,
                            мир без ханов и без войн?»
И Боброк, лукаво глянув,
                         припустил коня резвей:
«Ишь ты как хитёр - без ханов!
                               Будет - даже без князей…»
Вдруг подъехали три тени
                         к двум коням в слепой ночи,
только звякали сквозь темень
                             харалужные мечи.
«Кто такие?» - огорошен,
                         князь спросил, зрачки кругля.
«Мы? Добрыня, и Алёша,
                       да из Мурома Илья.
Где тут будут бить Мамая?»
                           Улыбнулся князь вприщур:
«В полк засадный принимаю.
                           Только чур - не чересчур!»
И сказал Илья как старший:
                           «В том полку - не благодать.
Нам бы чарку. Мы - устамши…
                              Но раз надо - будем ждать».
Просветленья тёмной дали
                         в притаившемся лесу
Пугачёв и Разин ждали,
                       саблей пробуя росу.
Этой битвы Куликовской
                       в роще, тайно непустой,
ждали Пушкин и Чайковский,
                           Достоевский и Толстой.
С нетерпеньем новосёлов
                        ждали солнца красный шар
столько будущих монголов,
                          столько будущих татар.
Обмотав холстом подковы,
                         знали три богатыря,
что над полем Куликовом -
                          человечества заря.

7

Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле,
потому что все стрелы
                      я рёбрами помню.
Здесь когда-то
               под всплеск боевого сигнала
вся Россия
           Россией себя осознала.
Я спрошу у Непрядвы,
                     у дочери вечности:
может быть, мы пока ещё -
                          дочеловечество?
В мире нет чужеземцев -
                        мы одноземляне,
но ракеты готовы к взаимозакланью.
Надо инопланетных мамаев нам,
                              что ли,
чтобы стать человечеством,
                           хоть поневоле,
сделав космос тобой,
                     Куликово поле?!

8

А Мамай не спал
                на Красном Холме
на верблюжьей кошме,
                     себе на уме.
Грыз хорезмский миндаль,
                         глядя в тёмную даль,
и сбегали нукеры,
                  хоть их прикандаль.
В юрту тенью вскользнул
                        одноглазый баскак
(в переводе - давитель)
                        кипчак-весельчак.
Непонятно любил он
                   с утробным «хе-хе»
что-нибудь отсекать -
                      ну хоть лапки блохе.
Прятал где-то он,
                  что ли,
                          в свои рундуки
груди женские,
               руки,
                     носы,
                           языки?
Хан его не любил,
                  но поставил оплечь.
«Ну,
     что хочешь сегодня кому-то отсечь?» -
«Что ты, хан!
              Я - хе-хе! -
                           только скромный слуга.
Я нашёл тебе в собственном стане
                                 врага». -
«Кто - лазутчик?» -
                    «Нет, хан…
                                 Он - хе-хе! -
                                               твой нукер.
Он даёт всем другим
                    непотребный пример». -
«Ну, а чем он пример непотребный даёт?»
Усмехнулся баскак:
                   «Тем - хе-хе! - что поёт…»
Был Мамай осторожен:
                     «Я тоже,
                              бывает,
                                      пою.
Если все запоют -
                  станет легче в бою.
А красиво поёт?» -
                   «Да… пожалуй…» -
                                        «Так что?» -
«То - хе-хе! - что красиво поёт,
                                 да не то.
Эти песни,
           нам всем предвещая каюк,
могут наше оружие
                  выбить из рук…» -
«Взять!» -
           «Он взят…» -
                          и баскак за аркан его ввёл.
«Ты монгол?» - хан спросил.
                            И ответил он гордо: «Монгол».
Был он молод, но в шрамах.
                           Как видно, не трус.
Нос приплюснут.
                Раскосы глаза -
                                не урус.
«Пой!» - Мамай приказал,
                         и запели,
                                   чисты и строги,
на комузе в руках
                  три воловьих струны.
Голос пел, что война - это горе земли,
что согнулись от крови в степях ковыли
и что, землю чужую топча и губя,
все пришельцы
              и топчут
                       и губят себя.
«Хватит!» - хан оборвал
                        и со страхом подумал:
                                              «Он прав.
У других матерей их детей отобрав,
я у собственной матери отнял себя…
Разве войско захватчиков -
                           это семья?»
Но сказал он певцу:
                    «Был у русских Боян.
Он когда-то их звал своей песней к боям,
ну, а ты призываешь к презренной сохе.
Ты предатель, певец…»
                        И баскак оживился: «Хе-хе…»
Но певец отвечал:
                  «Был бы проклят Боян,
если б звал он
              к таким же набежным боям,
если б звал он
              в улусы монгольские влезть,
попирая обряды и женскую честь.
Сам себя
         попирает ослепший народ,
если право судьи всех народов берёт.
Я не продал монголов.
                      Неправда твоя.
Ты предатель народа, Мамай,
                            а не я…»
У Мамая задергались щёки
                         и рот.
«Ну и ну…
            Значит, разное - хан и народ?» -
«Значит, разное…» -
                      твёрдо ответил певец,
и баскак с торжеством захехекал -
                                  конец!
Хан сказал:
            «Уведи
                   и язык отсеки.
Слишком длинными
                стали сейчас языки…» -
«Хан, а руки?
           Вдруг руки напишут -
                          как их называют? - стихи…» -
«Руки тоже…» -
             И сразу сменилось «хе-хе»
                                      на «хи-хи».
И вкопали язык
               удалого монгола-певца
в куликовскую землю
                    среди васильков,
                                     чебреца.
Будет время -
              поднимется до облаков
урожай
       из отрезанных языков!
И звенели
          опять, как проклятье слышны,
у Мамая в ушах
               три воловьих струны.
И, тайком возмечтав
                    улизнуть за Урал,
хан вдруг понял,
                 что завтрашний бой - проиграл.

9

Я пришёл к тебе с миром,
                         пустыня Гоби,
и не мог я не с миром прийти,
                              а по злобе.
Общей правды
             и в русском ища,
                              и в монголе,
я пришёл
         как посол Куликова поля.
Пограничник монгольский,
                         как грек за богиню,
поднял тост:
             «За прекрасную нашу пустыню!»
И она засмущалась,
                   в ответ зашуршала
и песчинками к нам
                  прикоснулась шершаво.
Солнце,
        будто монгольское медное блюдо,
здесь рождается
                между горбами верблюда.
К материнским соскам
                     так прилежно прижаты,
островками блаженства
                      лежат верблюжата.
Сохраним от войны,
              отхлебнув из Непрядвы причастья
верблюжатам и людям
                    возможность - прижаться.
Сохраним от войны
                  и Гандан,
                            и Сан-Пьетро,
                                          и Прадо!
Миссисипи и Волга,
             вам делаться
                      новой Непрядвой не надо!
Я пришёл к тебе с миром,
                         пустыня Гоби.
Твои красные скалы
                   глядят исподлобья,
но заложена память
                   не меньше, чем в рощах,
в искривлённых твоих саксаулинках тощих.
Нас когда-то топтали
                     монгольские кони -
мохноногие чудища
                  рабства,
                           погони.
Нас баскаки давили,
                    камчами хлестали,
волочили в полон за густыми хвостами,
и все русские бабы
                   крестились пугливо,
увидав проклятущие чёрные гривы.
Но когда Сухэ-Батор
                    взял в руки поводья,
эти гривы
          знамёнами рвались к свободе.
В сорок первом году,
                     только грянули взрывы,
транссибиркой
              неслись на Москву эти гривы.
Полмильона монгольских коней
                             из теплушек
подставляли под ветер
                      сторожкие уши.
В дальних рейдах Доватора
                          кони скакали,
на мамайство фашистское
                        зубы оскаля,
и бойцы на морозе редчайшем,
                             крепчайшем
грели руки в их гривах,
                        похожих на чащи.
И монгольские кони летели с донскими
по фашистам,
         по власовцам - новым плоскиням -
и потом у рейхстага,
                     при грозном пожаре,
как у вражеской каменной юрты, заржали!
Как легендами,
               гривами
                       стала обвита
наших новых времён
                   Куликовская битва.

10

Батюшка-Урал, себя вздымая,
ты не спрятал за собой Мамая.
Вместе с ханом челядь в Крым бежала
к яду генуэзского кинжала.
На пути бесчинствовали люто,
но детей щадили почему-то.
Тех, кто выше колеса кибитки,
волокли на казнь или на пытки.
К тем, кто ниже колеса кибитки,
снизошли: «Живите, недобитки…»
Но в любой беде России - дети -
витязи, взрослейшие на свете.

В страшном сорок первом на Урале
из детей рабочих набирали.
Бросив деревянные наганы,
делали снаряды мальчуганы.
И в свои пятнадцать и тринадцать
каждый был Димитрий Сталинградский.
Были на учёте в главном штабе
внуки Пересвета и Осляби.
Только вот не вышли ростом внуки -
до станков не доставали руки.
Может, по звонку Верховной Ставки
у станков им ставили подставки.

Как на деревянном пьедестале,
дети на подставках вырастали.
Из отходов пиломатерьяла
памятник эпоха сотворяла.
На Урале видел я в музее
пьедестал такой на бумазее.
«Кто стоял на нём?» - спросил я тихо.
«Как тогда шутили мы - станчиха.
Было ей тринадцать, а стояла.
На своём, чертовка, настояла.
Делала снаряды, и толково.
Звали её Поля Куликова».

Проступила Русь рублёвским ликом
в этом совпадении великом.

Полю я искал, шепча шагами:
«Мы ещё оденем вас шелками…»
Около детсада заводского
шла с авоськой Поля Куликова,
и консервы стукались ребристо -
всё сплошные «Завтраки туриста»,
и волос её седые прядки
обмелели, как вода в Непрядве.
Но когда завидела внучонка,
стала, как снарядница-девчонка,
с ним играя голосом и взглядом,
словно с тёплым новеньким снарядом,
и бежал за нею, как на нитке,
внук - не выше колеса кибитки…

11

Я пришёл к тебе,
                 Куликово поле.
Переполнено ты колокольной болью
позабывших о звоне
                  заржавленных звонниц,
лебедой,
         позабывшей о топоте конниц.
Пахнет свежим ремонтом собор,
                              ну, а около -
на истлевших костях -
                      кормовая свёкла.
Хорошо, что земля ещё не оскудела.
Эта свёкла -
             наверное, нужное дело.
Но молчу,
          и помыслить себе не позволя,
что таков урожай Куликова поля.
Наша сила неглавная -
                      свёкла и силос.
Здесь когда-то вся нация заколосилась.
И Рублёв,
          Ломоносов
                    колосьями встали
на костях -
         на подземном своём пьедестале.
С Куликовского поля
                    в симбирскую землю
переброшено было по воздуху
                            семя.
На будёновках,
               пляшущих в конной атаке,
запылали вовсю
               куликовские маки.
А теперь -
        сотни глаз детворы у Непрядвы-реки:
куликовские васильки.
В белых платьях невесты,
                    в собор приходя по старинке, -
куликовские ковылинки.
Стал музеем собор,
                   но как будто вначале
здесь какой-то особенный
                     воздух венчанья.
Приезжайте сюда,
            из Монголии братской араты, -
вы в батыях с мамаями не виноваты.
Я хотел бы сюда пригласить
                           из Казани Джалиля -
нас непрядвинской,
                   алой от крови, водой
                                        не разлили.
Куликовские ивы,
                 оплачьте со мною татарина,
                                            друга, поэта
моабитского брата
                  погибшего здесь Пересвета.
Генуэзской пехоты Мамая
                        далёкий потомок,
приезжай, итальянец,
                     и здесь поброди до потёмок.
Если б не было поля такого,
                            где ястребы в небе,
                                                как ввинченные,
то в Италии
            вряд ли бы вырос да Винчи.
Мы прикрыли Европу
                   щитами червлёными,
как прикрыли потом -
                     двадцатью миллионами.
Не сочти с высоты своей это неправдой,
башня Эйфеля, -
                корни твои - под Непрядвой.
Ох, какая досталась нам в жизни неволя.
Но какая нам славная выпала доля!
Вот каков урожай Куликова поля.

12

Ты почти пересохла, Непрядва.
Ну какое такое хамьё
накидало в тебя неопрятно
железяки, бутылки, хламьё!
Сколько было консервов открыто!
Сколько на воду лили мазут!
Может, эрою консерволита
нашу эру потом назовут?
Но главнее знамение эры,
что Непрядву,
              как символ, храня,
к ней пришли на поклон пионеры,
очищая её и меня.
Всё фальшивое не уцелеет.
Этот символ останется жив.
Символ только тогда не мелеет,
если он изначально не лжив.
С хрупким пёрышком перед стихами
я по сути боюсь одного:
чтобы тайное
             пересыханье
не постигло меня самого.
Если тоже я символ России,
кем-то полузабытый почти,
я хочу, чтоб меня воскресили,
чтобы снова
            прочли и прочли.
И пока ещё в деле негромки,
и пока ещё не на скаку
сквозь листву проступают потомки
над Непрядвой
              в засадном полку.

Что в запасе ты держишь, Россия?
Чьи там лица за чащей густой?
Там, Бояны, ещё молодые,
новый Пушкин и новый Толстой.
И шепну я потомкам:
                    «Я с вами…» -
у лошажьих трепещущих морд,
и я встану к потомкам под знамя,
под его
        куликовский развёрт…

1980



Стихотворение взято из книги:

Евтушенко Е. А. Мама и нейтронная бомба и другие поэмы. - М.: Советский писатель, 1986.