Василий Жуковский, поэма «Шильонский узник»
Биография и стихотворения В. Жуковского
Биография и стихотворения В. Жуковского
Замок Шильон - в котором с 1530 по 1537 заключён был знаменитый Бонивар, женевский гражданин, мученик веры и патриотизма - находится между Клараном и Вильневом, у самых восточных берегов Женевского озера (Лемана). Из окон его видны с одной стороны устье Роны, долина, ведущая к Сен-Морицу и Мартиньи, снежные Валлизские горы и высокие утёсы Мельери; а с другой - Монтре, Шателар, Кларан, Веве, множество деревень и замков; пред ним расстилается необъятная равнина вод, ограниченная в отдалении низкими голубыми берегами, на которых, как светлые точки, сияют Лозанна, Морж и Ролль; а позади его падает с холма шумный поток. Он со всех сторон окружён озером, которого глубина в этом месте простирается до восьмисот французских футов. Можно подумать, что он выходит из воды, ибо совсем не видно утёса, служащего ему основанием: где кончится поверхность озера, там начинаются крепкие стены замка. Темница, в которой страдал несчастный Бонивар, до половины выдолблена в гранитном утёсе: своды её, поддерживаемые семью колоннами, опираются на дикую, необтёсанную скалу; на одной из колонн висит ещё то кольцо, к которому была прикреплена цепь Бониварова; а на полу, у подошвы той же колонны, заметна впадина, вытоптанная ногами несчастного узника, который столько времени принуждён был ходить на цепи своей всё по одному месту. Неподалёку от устья Роны, вливающейся в Женевское озеро, недалеко от Вильнева, находится небольшой островок, единственный на всём пространстве Лемана; он неприметен, когда плывёшь по озеру, но его можно легко различить из окон замка.
I Взгляните на меня: я сед; Но не от хилости и лет; Не страх незапный в ночь одну До срока дал мне седину. Я сгорблен, лоб наморщен мой; Но не труды, не хлад, не зной - Тюрьма разрушила меня. Лишённый сладостного дня, Дыша без воздуха, в цепях, Я медленно дряхлел и чах, И жизнь казалась без конца. Удел несчастного отца: За веру смерть и стыд цепей, Уделом стал и сыновей. Нас было шесть - пяти уж нет. Отец, страдалец с юных лет, Погибший старцем на костре, Два брата, падшие во пре, Отдав на жертву честь и кровь, Спасли души своей любовь. Три заживо схоронены На дне тюремной глубины - И двух сожрала глубина; Лишь я, развалина одна, Себе на горе уцелел, Чтоб их оплакивать удел. II На лоне вод стоит Шильон; Там в подземелье семь колонн Покрыты влажным мохом лет. На них печальный брезжит свет, Луч, ненароком с вышины Упавший в трещину стены И заронившийся во мглу. И на сыром тюрьмы полу Он светит тускло-одинок, Как над болотом огонёк, Во мраке веющий ночном. Колонна каждая с кольцом; И цепи в кольцах тех висят; И тех цепей железо - яд; Мне в члены вгрызлося оно; Не будет ввек истреблено Клеймо, надавленное им, И день тяжёл глазам моим, Отвыкнувшим с толь давних лет Глядеть на радующий свет; И к воле я душой остыл С тех пор, как брат последний был Убит неволей предо мной И рядом с мёртвым я, живой, Терзался на полу тюрьмы. III Цепями теми были мы К колоннам тем пригвождены, Хоть вместе, но разлучены; Мы шагу не могли ступить, В глаза друг друга различить Нам бледный мрак тюрьмы мешал. Он нам лицо чужое дал - И брат стал брату незнаком, Была услада нам в одном: Друг другу голос подавать, Друг другу сердце пробуждать Иль былью славной старины, Иль звучной песнию войны - Но скоро то же и одно Во мгле тюрьмы истощено; Наш голос страшно одичал; Он хриплым отголоском стал Глухой тюремныя стены; Он не был звуком старины, В те дни, подобно нам самим, Могучим, вольным и живым. Мечта ль?.. но голос их и мой Всегда звучал мне как чужой. IV Из нас троих я старший был; Я жребий собственный забыл, Дыша заботою одной, Чтоб им не дать упасть душой. Наш младший брат, любовь отца… Увы! черты его лица И глаз умильная краса, Лазоревых как небеса, Напоминали нашу мать. Он был мне всё, и увядать При мне был должен милый цвет, Прекрасный, как тот днЕвный свет, Который с неба мне светил, В котором я на воле жил. Как утро, был он чист и жив; Умом младенчески игрив, Беспечно весел сам с собой… Но перед горестью чужой Из голубых его очей Бежали слёзы, как ручей. V Другой был столь же чист душой; Но дух имел он боевой: Могуч и крепок в цвете лет, Рад вызвать к битве целый свет И в первый ряд на смерть готов… Но без терпенья для оков. И он от звука их завял. Я чувствовал, как погибал, Как медленно в печали гас Наш брат, незримый нам, близ нас. Он был стрелок, жилец холмов, Гонитель вепрей и волков - И гроб тюрьма ему была; Неволи сила не снесла. VI Шильон Леманом окружён, И вод его со всех сторон Неизмерима глубина; В двойную волны и стена Тюрьму совокупились там; Печальный свод, который нам Могилой заживо служил, Изрыт в скале подводной был; И день и ночь была слышна В него биющая волна И шум над нашей головой Струй, отшибаемых стеной. Случалось - бурей до окна Бывала взброшена волна, И брызгов дождь нас окроплял; Случалось - вихорь бушевал И содрогалася скала; И с жадностью душа ждала, Что рухнет и задавит нас; Свободой был бы смертный час. VII Середний брат наш - я сказал - Душой скорбел и увядал. Уныл, угрюм, ожесточён, От пищи отказался он: Еда тюремная жестка; Но для могучего стрелка Нужду переносить легко. Нам коз альпийских молоко Сменила смрадная вода; А хлеб наш был, какой всегда - С тех пор как цепи созданы - Слезами смачивать должны Невольники в своих цепях. Не от нужды скорбел и чах Мой брат: равно завял бы он, Когда б и негой окружён Без воли был… Зачем молчать? Он умер… я ж ему подать Руки не мог в последний час, Не мог закрыть потухших глаз; Вотще я цепи грыз и рвал - Со мною рядом умирал И умер брат мой, одинок; Я близко был и был далёк, Я слышать мог, как он дышал, Как он дышать переставал, Как вздрагивал в цепях своих И как ужасно вдруг затих Во глубине тюремной мглы… Они, сняв с трупа кандалы, Его без гроба погребли В холодном лоне той земли, На коей он невольник был. Вотще я их в слезах молил, Чтоб брату там могилу дать, Где мог бы днЕвный луч сиять; То мысль безумная была, Но душу мне она зажгла: Чтоб волен был хоть в гробе он. «В темнице (мнил я) мёртвых сон Не тих…» Но был ответ слезам Холодный смех; и брат мой там, В сырой земле тюрьмы, зарыт, И в головах его висит Пук им оставленных цепей: Убийц достойный мавзолей. VIII Но он - наш милый, лучший цвет, Наш ангел с колыбельных лет, Сокровище семьи родной, Он - образ матери душой И чистой прелестью лица, Мечта любимая отца, Он - для кого я жизнь щадил: Чтоб он бодрей в неволе был, Чтоб после мог и волен быть… Увы! он долго мог сносить С младенческою тишиной, С терпеньем ясным жребий свой; Не я ему - он для меня Подпорой был… вдруг день от дня Стал упадать, ослабевал, Грустил, молчал и молча вял. О боже! боже! страшно зреть, Как силится преодолеть Смерть человека… я видал, Как ратник в битве погибал; Я видел, как пловец тонул С доской, к которой он прильнул С надеждой гибнущей своей; Я зрел, как издыхал злодей С свирепой дикостью в чертах, С богохуленьем на устах, Пока их смерть не заперла: Но там был страх - здесь скорбь была, Болезнь глубокая души. Смиренным ангелом, в тиши, Он гас, столь кротко-молчалив, Столь безнадежно-терпелив, Столь грустно-томен, нежно-тих, Без слёз, лишь помня о своих И обо мне… увы! он гас, Как радуга, пленяя нас, Прекрасно гаснет в небесах; Ни вздоха скорби на устах; Ни ропота на жребий свой; Лишь слово изредка со мной О наших прошлых временах, О лучших будущего днях, О упованье… но, объят Сей тратой, горшею из трат, Я был в свирепом забытьи. Вотще, кончаясь, он свои Терзанья смертные скрывал… Вдруг реже, трепетнее стал Дышать, и вдруг умолкнул он… Молчаньем страшным пробуждён, Я вслушиваюсь… тишина! Кричу как бешеный… стена Откликнулась… и умер гул! Я цепь отчаянно рванул И вырвал… к брату… брата нет! Он на столбе - как вешний цвет, Убитый хладом, - предо мной Висел с поникшей головой. Я руку тихую поднял; Я чувствовал, как исчезал В ней след последней теплоты; И, мнилось, были отняты Все силы у души моей; Всё страшно вдруг сперлОся в ней; Я дико по тюрьме бродил - Но в ней покой ужасный был: Лишь веял от стены сырой Какой-то холод гробовой; И, взор на мёртвого вперив, Я знал лишь смутно, что я жив. О! сколько муки в знанье том, Когда мы тут же узнаём, Что милому уже не быть, И миг сей мог я пережить! Не знаю - вера ль то была, Иль хладность к жизни жизнь спасла? IX Но что потом сбылось со мной, Не помню… свет казался тьмой, Тьма светом; воздух исчезал; В оцепенении стоял, Без памяти, без бытия, Меж камней хладным камнем я; И виделось, как в тяжком сне, Всё бледным, тёмным, тусклым мне; Всё в мутную слилося тень; То не было ни ночь, ни день, Ни тяжкий свет тюрьмы моей, Столь ненавистный для очей: То было тьма без темноты; То было бездна пустоты Без протяженья и границ; То были образы без лиц; То страшный мир какой-то был, Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет, Без промысла, без благ и бед, Ни жизнь, ни смерть - как сон гробов, Как океан без берегов, Задавленный тяжёлой мглой, Недвижный, тёмный и немой. X Вдруг луч незапный посетил Мой ум… то голос птички был. Он умолкал; он снова пел; И мнилось, с неба он летел; И был утешно-сладок он. Им очарован, оживлён, Заслушавшись, забылся я; Но ненадолго… мысль моя Стезёй привычного пошла; И я очнулся… и была Опять передо мной тюрьма, Молчанье то же, та же тьма; Как прежде, бледною струёй Прокрадывался луч дневной В стенную скважину ко мне… Но там же, в свете, на стене И мой певец воздушный был; Он трепетал, он шевелил Своим лазоревым крылом; Он озарён был ясным днём; Он пел приветно надо мной… Как много было в песни той! И всё то было про меня! Ни разу до того я дня Ему подобного не зрел; Как я, казалось, он скорбел О брате и покинут был; И он с любовью навестил Меня тогда, как ни одним Уж сердцем не был я любим; И в сладость песнь его была: Душа невольно ожила. Но кто ж он сам был, мой певец? Свободный ли небес жилец? Или, недавно из цепей, По случаю к тюрьме моей, Играя в небе, залетел И о свободе мне пропел? Скажу ль?.. Мне думалось порой, Что у меня был не земной, А райский гость; что братний дух Порадовать мой взор и слух Примчался птичкою с небес… Но утешитель вдруг исчез; Он улетел в сиянье дня… Нет, нет, то не был брат… меня Покинуть так не мог бы он, Чтоб я, с ним дважды разлучён, Остался вдвое одинок, Как труп меж гробовых досок. XI Вдруг новое в судьбе моей: К душе тюремных сторожей Как будто жалость путь нашла; Дотоле их душа была Бусчувственней желез моих; И что разжалобило их, Что милость вымолило мне, Не знаю… но опять к стене Уже прикован не был я; Оборванная цепь моя На шее билася моей; И по тюрьме я вместе с ней Вдоль стен, кругом столбов бродил, Не смея братних лишь могил Дотронуться моей ногой, Чтобы последняя земной Святыни там не оскорбить. XII И мне оковами прорыть Ступени удалось в стене; Но воля не входила мне И в мысли… я был сирота, Мир стал чужой мне, жизнь пуста, С тюрьмой я жизнь сдружил мою: В тюрьме я всю свою семью, Всё, что знавал, всё, что любил, Невозвратимо схоронил, И в области весёлой дня Никто уж не жил для меня; Без места на пиру земном, Я был бы лишний гость на нём, Как облако, при ясном дне Потерянное в вышине И в радостных его лучах Ненужное на небесах… Но мне хотелось бросить взор На красоту знакомых гор, На их утёсы, их леса, На близкие к ним небеса. XIII Я их увидел - и оне Все были те ж: на вышине Веков создание - снега, Под ними Альпы и луга, И бездна озера у ног, И Роны блещущий поток Между зелёных берегов; И слышен был мне шум ручьёв, Бегущих, бьющих по скалам; И по лазоревым водам Сверкали ясны облака; И быстрый парус челнока Между небес и вод летел; И хижины весёлых сел, И кровы светлых городов Сквозь пар мелькали вдоль брегов… И я приметил островок: Прекрасен, свеж, но одинок В пространстве был он голубом; Цвели три дерева на нём; И горный воздух веял там По мураве и по цветам, И воды были там живей, И обвивалися нежней Кругом родных брегов oнe. И видел я: к моей стене Челнок с пловцами приставал, Гостил у брега, отплывал И, при свободном ветерке Летя, скрывался вдалеке; И в облаках орёл играл, И никогда я не видал Его столь быстрым - то к окну Спускался он, то в вышину Взлетал - за ним душа рвалась; И слёзы новые из глаз Пошли, и новая печаль Мне сжала грудь… мне стало жаль Моих покинутых цепей. Когда ж на дно тюрьмы моей Опять сойти я должен был - Меня, казалось, обхватил Холодный гроб; казалось, вновь Моя последняя любовь, Мой милый брат передо мной Был взят несытою землёй; Но как ни тяжко ныла грудь - Чтоб от страданья отдохнуть, Мне мрак тюрьмы отрадой был. XIV День приходил - день уходил - Шли годы - я их не считал; Я, мнилось, память потерял О переменах на земли. И люди наконец пришли Мне волю бедную отдать. За что и как? О том узнать И не помыслил я - давно Считать привык я за одно: Без цепи ль я, в цепи ль я был, Я безнадежность полюбил; И им я холодно внимал, И равнодушно цепь скидал, И подземелье стало вдруг Мне милой кровлей… там всё друг, Всё однодомец было мой: Паук темничный надо мной Там мирно ткал в моём окне; За резвой мышью при луне Я там подсматривать любил; Я к цепи руку приучил; И… столь себе неверны мы!.. Когда за дверь своей тюрьмы На волю я перешагнул - Я о тюрьме своей вздохнул.
Начато 4 сентября 1821, закончено в начале апреля 1822
Напечатано впервые отдельным изданием: «Шильонский узник, поэма лорда Байрона. Перевёл с английского В. Ж.», СПб., 1822, с посвящением: «Князю П.А.Вяземскому. От переводчика».
Жуковский оставил не переведённым вступление к «Шильонскому узнику» - прославляющий свободу «Сонет к Шильону» («Sonnet on Chillon»). В предпосланной поэме заметке Жуковский использовал примечания Байрона, а также свои собственные впечатления от посещения Шильонского замка. Черновой текст заметки кончается словами: «Переводчик с поэмою Байрона в руке посетил сей замок и подземную темницу Боннивара: он может засвидетельствовать, что описания поэта имеют прозаическую точность». Шильонский замок Жуковский посетил 3 сентября 1821 г.
Боннивар Франсуа (1496-1570) - настоятель (приор) одного из женевских аббатств. За борьбу против герцогов Савойских был заключён в Шильонский замок, где провёл шесть лет (1530-1536); последние четыре года просидел в погребе, прикованный цепью к железному кольцу. Был освобождён жителями Берна, взявшими Шильон в 1536 г.
«Жуковского в поэме Байрона привлекла не столько сама тема свободы, сколько тема человеческих переживаний, братской нежности и любви. Ослабив политически-вольнолюбивый смысл поэмы, Жуковский усилил её лиризм. Так, в изображении смерти младшего брата Жуковскому принадлежат понравившиеся Пушкину стихи «Он на столбе - как вешний цвет… Висел с поникшей головой». В последнем стихе поэмы усилено равнодушие героя к обретенной вольности (у Байрона - «Вновь получил мою свободу со вздохом»; у Жуковского - «Я о тюрьме моей вздохнул»).
Друзья Жуковского надеялись, что обращение к поэзии Байрона поможет Жуковскому преодолеть элегическую пассивность. Эти надежды не оправдались. Однако «Шильонский узник» был одним из первых этапов на пути Жуковского к монументальным эпическим переводам, характерным для его творчества в 1820- 1840-х годах. Белинский писал о «Шильонском узнике»: «Наш русский певец тихой скорби и унылого страдания обрёл в душе своей крепкое и могучее слово для выражения страшных подземных мук отчаяния, начертанных молниеносною кистью титанического поэта Англии. «Шильонский узник» Байрона передан на русский язык стихами, отзывающимися в сердце как удар топора, отделяющий от туловища невинно осуждённую голову… Каждый стих в переводе «Шильонского узника» дышит страшною энергиею». Стих «Шильонского узника» Байрона - в основном четырёхстопный ямб с парной мужской рифмой. Байрон, однако, в своей поэме допускает некоторые отклонения и в размере и в рифмовке: встречаются трёхстопные стяженные стихи, рифмы женские, перекрёстные, а также три рифмующихся стиха подряд. Жуковский всю поэму перевёл четырёхстопным ямбом с мужской парной рифмой. Стих «Шильонского узника» был использован Лермонтовым в «Мцыри».
Создатель великолепного перевода «Шильонского узника», Жуковский в целом Байрона не оценил; мятежный дух его поэзии остался Жуковскому чужд. «Многие страницы его вечны, - писал Жуковский в письме к поэту И.И.Козлову от 27 января 1833 г. - Но и в нём есть что-то ужасающее, стесняющее душу. Он не принадлежит к поэтам-утешителям жизни». Что касается Байрона, то о Жуковском он знал понаслышке и называл его «русским соловьём».