Четыре года, долгих года
(Где, что ни шаг, - вперёд верста!)
Тебя трепала непогода
Неспроста.
И неспроста на твёрдой страже
Ты, революции солдат,
Следил, как лицемерил вражий
Циферблат.
Твой взор стал зорок, слух стал тонок,
И сталью налилась рука.
И Запад слушает спросонок
Звон штыка.
Одним он гибель предрекает,
Венки победные - другим.
Пятиугольная мелькает
Звезда сквозь дым.
На ней скрестились серп и молот, -
Труда крещенье таково!
ЧтО зной, чтО ветер, мрак и холод,
Коль торжество!
Да, торжество единой силы,
Союз рабочих и крестьян!
Буржуазия глаз скосила
На дружный стан.
Надеется и не надеется
Рабов вчерашних одолеть.
Свети, звезда красноармейца,
Пока во мраке свищет плеть!
И впредь, великий воин в мире,
Стой нерушимей верных скал,
Как эти тяжкие четыре
На славной страже ты стоял.
(Ноябрь 1921 или февраль 1922)
Узнать, догадаться о тебе,
Лежащем под жёстким одеялом,
По страшной, отвиснувшей губе,
По тёмным под скулами провалам?..
Узнать, догадаться о твоём
Всегда задыхающемся сердце?..
Оно задохнулось!
Продаём
Мы песни о веке-погорельце…
Не будем размеривать слова…
А здесь, перед обликом извечным,
Плюгавые флоксы да трава
Да воском заплёванный подсвечник.
Заботливо женская рука
Тесёмкой поддерживает челюсть,
Цингой раскоряченную…
Так,
Плешивый, облезший - на постели!..
Довольно!
Гранатовый браслет -
Земные последние оковы,
Сладчайший, томительнейший бред
Чиновника (помните?) Желткова.
1921 (1922)
От птичьего шеврона до лампаса
казачьего - всё погрузилось в дым.
- О город Ришелье и Де-Рибаса,
забудь себя!
Умри и - встань другим!
Твой скарб сметён и продан за бесценок.
И в дни всеочистительных крестин,
над скверной будней,
там, где выл застенок,
сияет тёплой кровью Хворостин.
Он жертвой пал.
Разодрана завеса,
и капище не храм, а прах и тлен.
Не Ришелье, а Марксова Одесса
приподнялась с натруженных колен.
Приподнялась и видит:
мчатся кони
Котовского чрез Фельдмана бульвар,
широким военморам у Фанкони
артелью раздувают самовар…
И Труд идёт дорогою кремнистой,
но с верной ношей: к трубам и станку,
где (рукава жгутами) коммунисты
закабалили плесень наждаку.
Сощурилась и видит:
из-за мола,
качаясь, туловище корабля
ползёт с добычей, сладкой и тяжёлой!..
- И всё оно, Седьмое Февраля!
7 февраля 1921, Одесса
Мы не забыли, как в садах Пале-Рояля
И у кафе Фуа ты пламенно громил
Разврат Людовика, о Де-Мулен Камилл,
Как дым Бастилию окутал, день вуаля!
Сент-Антуанское предместье наша память,
Как раковина жемчуг, помнит и хранит,
И ненавистен башен спаянный гранит,
Возлегший,
чтоб глухим венком позор обрамить.
Но пали, пали королевские твердыни:
Аристократа опрокинул санкюлот!
О, Франция!
О, времени тяжёлый лёт!
О, беднота воинственная, где ты ныне?
Одряхший мир - в параличе, и участили
События набухший кровью пульс его.
А в недрах зреет - зреет мести торжество
И гибелью грозит последней из Бастилий.
Так.
Рухнет и она.
От пролетарской пули
Кипит и пенится вселенская заря.
И сменим Двадцать Пятым Октября
Четырнадцатое Июля!
[1921]
Что нам воины времен Гомера,
Цезаря легионеры - что нам:
Ни Аттилой, ни Наполеоном
Не создать Истории примера!
Армия рабочая, ты с нами
Под звездой Обьединенья дивной.
Над республикой федеративной
Ветер красное развеял знамя.
Мы воспримем новое крещение, -
Искупись, вселенская вина!
Стала кровь твоя для нас священнее,
Чтимей претворённого вина!
Армия рабочая, ты с нами.
Бейся, сердце, под шинелью серой.
Красного солдата, офицера!
Революции вздымайся пламя!
Мы летим. И нашу лаву - натиск
Не сдержать темницам произвола.
Радио разносит клич весёлый:
«Пролетарии, соединяйтесь!»
?
Опять над нами - тучи чёрные
Кружащегося воронья…
Рабочий!
От станка и горна
Иди и - оседлай коня!
Сожми винтовку и - на Врангеля,
С «Интернационалом» - в бой!
ЧтО бронепоезда,
ЧтО танки -
Пред пролетарскою трубой!
И, пахарь, брось землицу-матушку,
В ряды армейские ступай!
Пусть треснет под твоею шашкой
Шляхетский череп-скорлупа!
Когда республика в опасности,
Кто смеет думать о себе?!
Все тяготы и все напасти
Забудем в огненной борьбе!
Товарищи!
За революцию!
Клянёмся! -
Жизни отдадим.
Ручьи кровавые прольются,
Но - победим!
1920
- Матушка!
Тяжко от ран?
- Дети-то, дети какие:
Врангель - не ангел, а вран!
Снова, и снова, и снова
Тело терзают моё…
Лучше в колоде сосновой
Сгнить, чем такое житьё!
- Матушка!
Это ли дети,
Дети твои?
Присмотрись:
Рыло кабанье при свете,
Полу-барсук, полу-рысь!
- Матушка!
Вскинь свои очи
Из-под лохматых бровей.
Видишь.
Выходят из ночи
Воины с песней твоей…
- Кто - то?
- Мужик и рабочий.
?
Знамёна пышные зари кровавой
Над миллионами голов горят:
На мировой капитализм облавой
Идёт загонщик - пролетариат.
Не застывающей кипящей лавой
Испеплены Конфуций, Шариат,
Евангелье, Будда - единой славой
В звезде пятиугольной мир объят.
Босой и голый, шумною оравой
Прут на ряды тяжёлых баррикад.
Копьё, и штык, и ножик за холявой,
И пулемёт - добить тебя, закат!
В крови, захлёбываясь, плавай - плавай,
Зобатый рот, живот, как вздутый гад!
И в сумрачного прошлого поля вой
Швырни, о ветер, бьющий наугад!
Товарищи!
За трудовое право,
За власть Советов - каждый, кто крылат,
Иди федеративною облавой!
И кто умоет руки, как Пилат?!
И кто продать шинель (хотя б дырявой)
За чечевичную похлебку рад! -
Облавой - на берлоги!
Левой - правой,
По фронту заходи скорей, отряд!
Команду слушай, ветхий бог и дьявол,
Интернационалу внемли, брат!
- На буржуа широкою облавой
Пошёл российский пролетариат.
1920
Объят закат военной бурей,
И гетманская булава
Грозит конторщику Петлюре:
Смотри, крепка ли голова!
А полководец в треуголке
(Увито лаврами чело) -
Пилсудскому с улыбкой колкой:
- И Вас, фельдмаршал, понесло?
И снова Русь в сырой берлоге
Ворочается, как медведь,
Чтоб на неезженой дороге
Встать на дыбы и зареветь.
Огонь исторгнут из железа.
Стальные когти грузных лап,
И - чётким стуком митральеза
Пронижет вой и лязг и храп.
Кто победителем из праха
Подымется, скажи, закат?
И для кого чернеет плаха?..
…Ясновельможные молчат.
И только тени роковые
В бровях упрямо залегли
Да в алый свет отходит Киев,
Под сень знамён родной земли.
1920, Николаев
За чёрным тянется, за золотом
Баронье вороньё - в Донбасс.
Товарищи!
Штыком и молотом
Заставим тучу каркнуть:
- Пас! -
Товарищи!
Мы слишком верили,
Что крымский хищник - только тень.
Но за отрёпанными перьями
Мы не заметили когтей!
И вот -
Он движется, он тянется
За нашим сердцем, за углём…
Убийца, мародёр и пьяница -
Он мечет молнии и гром.
Товарищи!
Ужель спокойно мы
Неволи будем ждать, в тылу?..
Чтоб революцьи быть достойными,
- За штык!
За молот!
За пилу!
1920
Размахами махновской сабли,
Врубаясь в толпы облаков,
Уходит месяц. Озими озябли,
И лёгок холодок подков.
Хвост за хвостом, за гривой грива,
По косогорам, по ярам,
Прихрамывают торопливо
Тачанок кривобоких хлам.
Апрель, и - табаком и потом
Колеблется людская прель.
И по стволам, по пулемётам
Лоснится, щурится апрель.
Сквозь лязг мохнатая папаха
Кивнёт, и матерщины соль
За ворот вытряхнет рубаха.
Бурсацкая, степная голь!
В чемерках долгих и зловещих,
Ползёт, обрезы хороня,
Чтоб выпотрошился помещик
И поп, похожий на линя;
Чтоб из-за красного-то банта
Не посягнули на село
Ни пан, ни немец, ни Антанта,
Ни тот, кого там принесло!
Рассвет. И озими озябли,
И серп, без молота, как герб,
Чрез горб пригорка, в муть дорожных верб,
Кривою ковыляет саблей.
1920
Дворянской кровию отяжелев,
Густые не полощутся полотна,
И (в лапе меч), от боли корчась, лев
По киновари вьётся благородной.
Замолкли флейты, скрипки, кастаньеты,
И чуют дети, как гудит луна,
Как жерновами стынущей планеты
Перетирает копья тишина.
- Грядите, сонмы нищих и калек,
(Се голос рыбака из Галилеи)! -
Лягушки кожей крытый человек
Прилёг за гаубицей короткошеей.
Кругом косматые роятся пчёлы
И лепят улей мёдом со слюной.
А по ярам добыча волчья - сволочь, -
Чуть ночь, обсасывается луной…
Не жить и не родиться б в эти дни!
Не знать бы маленького Вифлеема!
Но даже крик: распни его, распни! -
Не уязвляет воиного шлема,
И, пробираясь чрез пустую площадь,
Хромающий на каждое плечо,
Чело вечернее прилежно морщит
На Тютчева похожий старичок.
[1920]
Опять весна, и ветер свежий
качает месяц в тополях…
Стопой веков - стопой медвежьей -
протоптанный, оттаял шлях.
И сердцу верится, что скоро,
от журавлей и до зари,
клюкою меряя просторы,
потянут в дали кобзари.
И долгие застонут струны
про волю в гулких кандалах,
предтечу солнечной коммуны,
поимой потом на полях.
Тарас, Тарас!
Ты, сивоусый,
загрезил над крутым Днепром:
сквозь просонь сыплешь песен бусы
и «3аповiта» серебром…
Косматые нависли брови,
и очи карие твои
гадают только об улове
очеловеченной любви.
Но видят, видят эти очи
(и слышит ухо топот ног!),
как селянин и друг-рабочий
за красным знаменем потёк.
И сердцу ведомо, что путы
и наши, как твои, падут,
и распрямит хребет согнутый
прославленный тобою труд.
1920, Харьков
Овраг укачал деревню
(глубокая колыбель),
и зорями вторит певню
пастушеская свирель.
Как пахнет мятой и тмином
и ржами - перед дождём!
Гудит за весёлым тыном
пчелиный липовый дом.
Косматый табун - ночное -
шишига в лугах пасёт,
а небо, как и при Ное;
налитый звёздами сот.
Годами, в труде упрямом,
в глухой чернозём вросла
горбунья-хата на самом
отшибе - вон из села.
Жужжит веретёнце, кокон
наматывает рука,
и мимо радужных окон
куделятся облака.
Старуха в платке, горохом
усыпанном, как во сне…
В молитве, с последним вздохом,
ты вспомнила обо мне?
Ты вспомнила всё, что было,
над чем намело сугроб?..
Родимая! Милый-милый,
в морщинах прилежный лоб.
Как в детстве к твоим коленам
прижаться б мне головой…
Но борется с вием-тленом
кладбище гонкой травой;
но пепел (поташ пожарищ)
в обглоданных пнях тяжёл…
И разве в дупле нашаришь
гнездо одичавших пчёл;
да, хлюпнув, вдруг захлебнётся
беременное ведро:
журавль сосёт из колодца
студёное серебро…
Пропела тоненько пуля,
махнула сабля сплеча…
О тёплая ночь июля,
широкий плащ палача!
Бегут беззвучно колёса,
поблескивает челнок,
а горе простоволосым
глядит на меня в окно.
Ах, эти чёрные раны
на шее и на груди!
Лети, жеребец буланый,
всё пропадом пропади!
Прощайте, завода трубы,
мелькай, степная тропа!
Я буду, рубака грубый,
раскраивать черепа.
Моё жестокое сердце,
не выдаст тебя, закал!
Смотри, глупыш-офицерик,
как пьяный, навзничь упал…
Но даже и в тесной сече
я вспомню (в который раз)
родимой тихие речи
и ласковый синий глаз.
И снова учую, снова,
как зёрна во тьме орут,
как из-под золы лиловой
вербены вылазит прут.
1920, Бровары
Жизнь моя, как летопись, загублена,
киноварь не вьётся по письму.
Я и сам не знаю, почему
мне рука вторая не отрублена…
Разве мало мною крови пролито,
мало перетуплено ножей?
А в яру, а за курганом, в поле,
до самой ночи поджидать гостей!
Эти шеи, узкие и толстые, -
как ужаки, потные, как вол,
непреклонные, - рукой апостола
Савла - за стволом ловил я ствол,
Хвать - за горло, а другой - за ножичек
(лёгонький, да кривенький ты мой),
И бордовой застит очи тьмой,
И тошнит в грудях, томит немножечко.
А потом, трясясь от рясных судорог,
кожу колупать из-под ногтей,
И - опять в ярок, и ждать гостей
на дороге, в город из-за хутора.
Если всполошит что и запомнится, -
задыхающийся соловей:
от пронзительного белкой-скромницей
детство в гущу юркнуло ветвей.
И пришла чернявая, безусая
(рукоять и губы набекрень)
Муза с совестью (иль совесть с музою?)
успокаивать мою мигрень.
Шевелит отрубленною кистью, -
червяками робкими пятью, -
тянется к горячему питью,
и, как Ева, прячется за листьями.
1919 (1922)
России синяя роса,
Крупичатый, железный порох,
И тонких сабель полоса,
Сквозь вихрь свистящая в просторах, -
Кочуйте, Мор, Огонь и Глад -
Бичующее Лихолетье:
Отяжелевших век огляд
На борозды годины третьей.
Но каждый час, как вол упрям,
Ярмо гнетёт крутую шею;
Дубовой поросли грубее,
Рубцуется рубаки шрам;
И, желтолицый печенег,
Сыпняк, иззябнувший в шинели,
Ворочает белками еле
И еле правит жизни бег…
Взрывайся, пороха крупа!
Свисти, разящий полумесяц!
Россия - дочь!
Жена!
Ступай -
И мёртвому скажи: «Воскресе».
Ты наклонилась, и ладонь
Моя твоё биенье чует,
И конь крылатый, молодой
Тебя выносит - вон, из тучи…
1919, Харьков
Щедроты сердца не разменяны,
и хлеб - всё те же пять хлебов,
Россия Разина и Ленина,
Россия огненных столбов!
Бредя тропами незнакомыми
и ранами кровоточа,
лелеешь волю исполкомами
и колесуешь палача.
Здесь, в меркнущей фабричной копоти,
сквозь гул машин вопит одно:
- И улюлюкайте, и хлопайте
за то, что мне свершить дано!
А там - зелёная и синяя,
туманно-алая дуга
восходит над твоею скинией,
где что ни капля, то серьга.
Бесслёзная и безответная!
Колдунья рек, трущоб, полей!
Как медленно, но всепобедная
точится мощь от мозолей.
И день грядёт - и молний трепетных
распластанные веера
на труп укажут за совдепами,
на околевшее Вчера.
И Завтра… веки чуть приподняты,
но мглою даль заметена.
Ах, с розой девушка - Сегодня! Ты -
обетованная страна.
1918, Воронеж
Зачем ты говоришь раной,
алеющей так тревожно?
Искусственные румяна
и локон неосторожный.
Мы разно поём о чуде,
но голосом человечьим,
и, если дано нам будет,
себя мы увековечим.
Протянешь полную чашу,
а я - не руку, а лапу.
Увидим: ангелы пашут,
и в бочках вынуты кляпы.
Слезами и чёрной кровью
сквозь пальцы брызжут на глыбы:
тужеет вымя коровье,
плодятся птицы и рыбы.
И ягоды соком зреют,
и радость полощет очи…
Под облаком, темя грея,
стоят мужик и рабочий.
И этот - в дырявой блузе,
и тот - в лаптях и ряднине:
рассказывают о пузе
по-русски и по-латыни.
В берёзах гниёт кладбище,
и снятся поля иные…
Ужели бессмертия ищем
мы, тихие и земные?
И сыростию тумана
ужели смыть невозможно
с проклятой жизни румяна
и весь наш позор осторожный?
1918, Москва
[Приглашаю посмотреть моё небольшое стихотворение: Определение поэта.]
Горчичной пылью поперхнулся запад;
Параболы нетопырей легки;
По косогору на паучьих лапах -
Чахоточные ветряки.
Насторожённой саранчою колос
Качается, затылком шевеля…
Меж тем на когти крыльев накололось
Молчание - распухнувшая тля.
Ты огорчаешься, воображаю,
Что в балке сырь, как в погребе, стоит,
Слегка косишься по неурожаю,
Аршином топот меряешь копыт.
Гремит полуоторванной подковой
Твоя кобыла, дрожки дребезжат;
Приказчик твой, лукавый, но толковый,
Посадкой подхалимствующей сжат.
Попахивает ветерком, который,
Быть может, из-под дергача подул
Сейчас, а дома: жёлтый свет сквозь шторы
И проступает контуром твой стул…
Продавлено отцовское сиденье,
И спорыньёй обуглены поля;
Под пошатнувшейся, прозрачной тенью -
Играют в шахматы без короля.
Не всё благополучно! Как Везувий,
В дыму, в огне за балкой рвётся столб:
Там черногуз птенца уносит в клюве,
Мерцают вилы, слышен грохот толп…
Не всё, не всё благополучно! В сером
(Татарином) приказчик соскочил.
Что ж, щегольнул последним офицером -
И в Сочи кораблю судьбу вручил…
Прищёлкнул, на крыльцо и - «Злаки чахнут
(Подумал), - одолела спорынья…»
Напрасно суетится тень у шахмат
И жалуется на коня…
1918 (1920)
Гудок стремительный, и - в море
Отваливает пароход.
В каюте, в тесненькой каморе
Мы прокоптились целый год.
По кабакам, по дырам порта -
Шататься надоело нам.
На суше быть?! Какого чёрта,
Коль счёт утратили мы дням.
Морского не унять повесу:
Ему ль заказаны пути
Из Севастополя в Одессу,
Из Сингапура в Джабути!
Под ветром парус, словно вымя,
Всё туже, туже, - прёт дугой,
И над просторами живыми
И горизонт совсем другой!
Сияйте, чайки! И дельфины,
Дробите хлябкий антрацит,
Гранатов сладость, горечь хины
Нам край иной предвозвестит…
?
О бархатная радуга бровей!
Озёрные русалочьи глаза!
В черёмухе пьянеет соловей,
И светит полумесяц меж ветвей,
Но никому весну не рассказать.
Забуду ли прилежный завиток
Ещё не зацелованных волос,
В разрезе платья вянущий цветок
И от руки душистый тёплый ток,
И всё, что так мучительно сбылось?..
Какая горечь, жалоба в словах
О жизни, безвозвратно прожитой!
О прошлое! Я твой целую прах!
Баюкай, вечер, и меня в ветвях
И соловьиною лелей мечтой.
Забуду ли в передразлучный день
Тебя и вас, озёрные глаза?
Я буду всюду с вами, словно тень,
Хоть не достоин, знаю, и ремень
У ваших ног, припавши, развязать.
1917, Киев
Роса - как бисер на канве,
Овины стынут у околиц…
Но вот под лесом в синеве
Сверкнул небесный богомолец.
И на поляны потекли
С высот серебряные нити:
И тонок тёплый сон земли
И зыбок чуткий шорох в жите…
Поздней - забьют перепела,
И ночь дохнёт глубокой грудью
И снимет с влажного чела
Повязку смерти на безлюдье…
И этот красный ржавый нож
Рукой невидимою сдвинув,
О ночь, усладу ты найдёшь -
Там, - у околиц, у овинов!..
1913
В прихожей - выщербленный рукомойник
да на лежанке хромоногий кот.
А что, когда вдруг добренький покойник
сюда с погоста в сумерках придёт?
Шатаясь, в николаевской шинели
с бобровым вылезшим воротником,
войдёт, поскрипывая еле-еле
косым, ходьбою сбитым каблуком.
Потрёт ладони, связки пальцев грея,
Никиту, может, кликнет впопыхах,
да, вспомнив, что давно прогнал лакея,
закашляется, захрипит в сердцах.
Сурово сдвинет брови, тучей-туча,
стряхнёт на стул шинель с костлявых плеч,
и - встанет кот, испуганно мяуча,
коробясь, не осмелится прилечь…
Потом, разглаживая бакенбарды,
прильнувшие к изъеденным щекам,
направится в ту комнату, где карты
раскладывает дряхлая madame.
Качнётся тень и поползёт портьерой,
окинет взором столик со свечой,
старуху чопорную в тальме серой -
и полукруг пасьянса небольшой.
- Bonjour, Nadine, - и щёлкнет каблуками,
и ужас заберётся в женский взгляд.
Замельтешив крахмальными руками,
старуха вся откатится назад.
В трубе простонет вьюшкою тяжёлой
холодный ветер: хватит и швырнёт…
А утром девка выцветший околыш
под креслом продырявленным найдёт.
Помнёт - и в сенцах на чердак забросит:
- Никак, от баринова картуза?
Чёрт лешего опять, наверно, носит.
Не отмахнуться двойкой от туза…
И - ну мести, да так, чтоб рукомойник
не загремел: ведь старая - больна.
Лежит она.
- Повадился покойник.
Ужели богом власть ему дана?
1913 (1922)
Bonjour, Nadine. - Здравствуй, Надин (фр.).
Как быстро высыхают крыши.
Где буря?
Солнце припекло!
Градиной вихрь на церкви вышиб -
под самым куполом - стекло.
Как будто выхватил проворно
остроконечную звезду -
метавший ледяные зёрна,
гудевший в небе на лету.
Овсы - лохматы и корявы,
а рожью крытые поля:
здесь пересечены суставы;
коленцы каждого стебля!
Христос!
Я знаю, ты из храма
сурово смотришь на Илью:
как смел пустить он градом в раму
и тронуть скинию твою!
Но мне - прости меня, я болен,
я богохульствую, я лгу -
твоя раздробленная голень
на каждом чудится шагу.
1913
Она некрасива.
Приплюснут
обветренный нос, и глаза,
смотрящие долго и грустно,
не раз обводила слеза.
О чём она плачет - не знаю,
и вряд ли придётся узнать,
какая (святая, земная?)
печаль её нежит, как мать.
Она молчалива.
И могут
подумать иные:
горда…
Но только оранжевый ноготь
покажет луна из пруда, -
людское изменится мненье:
бежит по дорожке сырой,
чтоб сгорбленной нищенской тенью
скитаться полночной порой.
Блуждает, вздыхая и плача,
у сонных растрёпанных ив,
пока не плеснётся на дачу
пунцовый восхода разлив.
И снова на трухлой террасе
сидит молчаливо-грустна,
как сон, что ушёл восвояси,
но высосал душу до дна.
1912 (1916)
Размякла плоть, и - синевата проседь
на реденьких, прилизанных висках.
Рудая осень в прошлое уносит
и настоящего сдувает прах.
В бродячей памяти живут качели -
в скрипучих липах - гонкая доска.
Колени заостри, и - полетели,
нацеливаясь в облака.
И разве эта цель была напрасной?
Всё туже шла эфирная стезя,
и всё нахальнее метался красный
газ пред лицом, осмысленно грозя.
Но слишком дерзостен был и восторжен
(с пути долой, тюлени-облака!)
полёт, должно быть, если вечный коршун
скогтил, схвативши лапой, голубка.
И только клуб да преферанс остался,
да, после клуба, дома Отче наш,
да целый день мотив усталый вальса,
да скука, да стихи, да карандаш…
?
Уходит август. Стало суше
в родной степи. Поля молчат.
Снимают яблоки и груши:
благоухает ими сад…
Кой-где и лист уже краснеет
и осыпается, шурша…
В истоме сладкой цепенеет
моя усталая душа…
Окончен труд - и опустели
луга и жёлтые поля;
и вот на той ещё неделе
я слышал крики журавля.
Они тянули цепью дружной
на юг, за синие моря,
туда, где Нил течёт жемчужный,
струёй серебряной горя.
Там у высокой пирамиды,
свалив дороги долгий груз,
они, быть может, вспомнят Русь -
родные болота и виды…
Как будто с каждою минутой -
прозрачный, реже тихий сад…
А небеса стеклом сквозят…
И грустно-грустно почему-то…
Не то я потерял кого-то,
кто дорог был душе моей,
не то - в глуши родных полей
меня баюкает дремота…
Но только жаль, так жаль мне лета,
что без возврата отошло.
И - словно ангела крыло
меня в тиши коснулось этой…
Природа мирно засыпает
и грезит в чутком полусне…
Картофель на полях копают,
и звонки песни в тишине.
И - эти звуки, эти песни,
навек родные, шепчут мне:
хотя на миг, хотя во сне,
о лето красное, воскресни!
1912
Клубясь тяжёлыми клубами,
Отодвигая небосклон,
Взошла и - просинь над дворами
Затушевала с трёх сторон.
Вдоль по дороге пыль промчалась,
Как юркое веретено;
Трава под ветром раскачалась;
Звеня, захлопнулось окно.
Упала капля, вслед другая,
И зашумело по листам
И, длинный пламень высекая,
Загрохотало здесь и там…
Но так приветливо сияла
Лазури ясной полоса,
Что всё и верило и ждало:
Сейчас-сейчас уйдёт гроза,
И снова день прозрачно-яркий
Раздвинет синий свой шатёр, -
И радуги цветною аркой,
Сквозя, оцепит кругозор!..
1912
Уж солнце, отойдя к лугам,
Запало в глубь далёких рощ;
И по широким лопухам
Закапал редкий крупный дождь.
За буйною слезой слеза
Ударила в стекло окна;
Сверкнула молния в глаза,
Блеснула пламенем она, -
И гром раскатом дом потряс,
И серый сумрак двор закрыл…
И щедрый ливень добрый час
Шумел в саду и воду лил…
Затем, когда гроза ушла, -
Лужайка стала озерком,
И в небе радуга легла
Зеленоватым ободком.
Свистели иволги, и свист
Переливался и звенел;
Ручей болтал, журчал и пел,
И сад был ярок, свеж и чист…
1911
Колокольчик звякнул бойко
Под дугой коренника,
Миг, и - взмыленная тройка
От села уж далека.
Ни усадьбы, ни строений -
Только: вехи да снега
Да от зимней сонной лени
Поседелые луга.
Выгибая круто шеи,
Пристяжные, как метель,
Колкой снежной пылью сея,
Рвут дорожную постель.
А дорога-то широка,
А дорога-то бела.
Солнце - слепнущее око -
Смотрит, будто из дупла:
Облака кругом слепились
Над пещеркой голубой.
И назад заторопились
Вехи пьяною толпой.
Закивали быстро вехи:
Выбег ветер - ихний враг.
И в беззвучном белом смехе
Поле прянуло в овраг.
Под горой - опять деревня,
С красной крышей домик твой;
А за ним и флигель древний
Потонул, нырнул в сувой.
- Вот и - дома. Вылезай-ка
Поживее из саней!
Ну, встречай гостей, хозяйка,
Костенеющих - родней! -
Снова кони, кучер, сани -
Оторвались от крыльца.
А в передней - плеск лобзаний,
Иней нежного лица.
[1911]
Ласкай меня… Ласкай, баюкай…
Уж недалёки те часы,
Когда единственной порукой
Мне будет - лента из косы.
Твоё прощание так нежно,
Как будто умираю я…
И грусти тихой безмятежно
Находит флёр, огонь тая…
Наивно тонкими руками
Ты обвиваешь шею мне…
Ласкай, ласкай!.. Мы в вечном Храме
Горим на медленном огне…
1909
Кудрявых туч седой барашек
Над неба синей полосой
И стебли смятые ромашек -
Следы, забытые грозой.
Она промчалась над лугами,
Бесцеремонно грохоча,
И, издеваясь над ольхами,
Пугала лезвием меча.
Но ветер, хлынувший из рощи,
Как перья лёгкиё, разнес
И облаков сквозные мощи,
И хохот каменных угроз.
И день, склонённый полумраком,
Опять серебряно парит,
И солнце вновь расцветшим маком
В выси поднявшейся горит.
1909
Прибой… Опять, опять прибой!..
На скал иззубренный редут,
Как кони белые, идут
Валы шумящею гурьбой.
Но медно-гулкие зубцы
Несокрушимые стоят,
И мощь владычную таят
Их лиловатые венцы.
И, не дойдя до их границы,
Поникнут волны, гомоня,
И сквозь тяжёлые ресницы
Блеснёт вдруг в них струя огня…
Вот, как огромные кроты,
Валы вдали уже синеют:
Там - будто шлемы зеленеют,
Там - будто звякают щиты!..
И горький запах соли, маку
Вновь вал безветренный несёт…
И мнится: конница в атаку
На белых лошадях идёт…
1909
Уж дни заметно коротают,
И аист грустно смотрит в даль,
Где вереницей птицы тают.
И у меня в душе - печаль…
Да, скоро быть гнезду пустому!
И на задымленной трубе
Никто не сгонит дней истому,
Покорную своей судьбе.
Зачем мне осень золотая,
Когда опять я одинок!
Вот птица села, отлетая,
В гнезда чернеющий венок
И смотрит умными глазами -
Поджарая - на все пути…
И грустно так, что тени сами
Мне шепчут тихое - прости…
1909
Костёр догорел. Позолота
На углях краснеет. И вот -
Всё явственней дышит болото,
Всё к топи поближе зовёт.
Вода по криницам и в речке -
Темнее, теплее, чем днём,
Как будто бы греется в печке
Над адским невидным огнём.
Там мгла ядовитая бродит
По топи, вкруг чёрной ольхи,
Качает и веяньем водит
Зернистые красные мхи.
А тут - на косе косогора -
Курень и ребят полукруг,
И дед в кожухе - для надзора,
Чтоб кони в атавы на луг
Уйти не могли из левады.
И ночь накликает уж сон,
И полон знакомой услады
И звёздных роёв небосклон.
Уж угли в чешуйках сизевших
Поблекли под пеплом седым,
И стая утей, просвистевших
Вверху, расползлась, точно дым.
А кони в лощине, как в яме,
Находят кусты сладких мят
И, фыркая мирно, цепями
Ног спутанных гулко звенят.
1909
Как неожиданно и скоро
Прихлынул вечер на село!
Сиренев гребень косогора,
Как робкой горлицы крыло.
Ещё дрожащей нитью длится
Заря, клубок свой домотав.
Но дремлет ветхая каплица
На перекрёстке - у атав.
А перетлеет заревая
Червонно-огненная нить,
Взойдёт на склон звезда живая,
Чтоб мысль тревожную манить.
И ночка тёплая настанет:
Взопреют влажным мёдом ржи,
И ветер запах их протянет,
Как паутины - от межи.
1909
Налёг и землю давит Зной,
И так победно, так могуче,
Что там, вверху, над крутизной
Застыли мраморные тучи.
И не идут, оцепенев,
И словно ждут в выси кого-то…
В лесу качает птиц напев
Зеленоокая Дремота.
Оса забилась под траву.
Кукушки зовы всё ленивей.
И где-то там - в лесу? на ниве? -
Звенит протяжное: ау…
1909
Зима уходила, рыдая
В сияньи безбурного дня,
И следом Весна молодая
Пришла, всё в лесу зеленя.
Овраги гудят и бушуют,
Ломая сквозь челюсти лёд,
И ивы корявые чуют
И Пасху, и с ней хоровод.
А солнце лучи, точно струны,
К земле протянуло, чтоб петь,
И гусли играют так юно,
Как звонкая, звонкая медь.
А шляхом, как барышня с бала,
Фуфыря густой кринолин,
Уходит Зима. Ей опала -
Занявший в руке георгин!
На след осторожно ступая,
Уходит от юркой Весны
Обижено даль голубая,
Лишь банты от шляпы видны.
1909
Взошёл я по уступам горным
Тропою узкою - туда,
Где клекотом орлят минорным
Из надстремнинного гнезда
Была разбужена впервые
Во мне дремавшая душа,
Где призраки, уж неживые,
Воскресли, таинством дыша:
И вот опять душой запевшей
Внемлю я грохоту лавин
И свисту резкому взлетевшей
Орлицы. И во мгле долин
Синеют мягкими крылами
Извилины святой реки.
А выше их - под небесами
Сияют вечными венцами
Всё беспристрастней - ледники.
1909
Свет Разума падает в душу
И гаснет, на миг возникая.
Извечна лишь Истина. Слушай! -
Бессмертна лишь Пошлость людская.
1909
Биография
Принадлежал к старинному княжескому роду с литовскими корнями. Был вторым из девяти детей в семье.
Окончил с золотой медалью Глуховскую классическую гимназию. В 1905-1906 гг. перенёс болезнь, следствием которой стала пожизненная хромота из-за удаления пятки на правой ноге.
С 1906 вместе с братом Георгием жил в Петербурге на квартире И. Билибина, оказавшего на братьев большое влияние. Учился в Петербургском университете последовательно на трёх факультетах - математическом, восточных языков и филологическом; курса не окончил. Летние каникулы проводил у родителей, подрабатывал репетиторством.
Печататься начал в 1908 году (очерк «Соловецкий монастырь» в петербургском журнале «Бог - помочь!»), в декабре того же года опубликовал первые стихи (журнал «Светлый луч»). С начала 1911 сотрудничал как поэт и критик в студенческом журнале «Gaudeamus», где также руководил отделом поэзии. Посещая собрания молодых поэтов у С. Городецкого, сблизился с кругом будущего «Цеха поэтов»; вошёл в Цех с его образованием в октябре-ноябре 1911 года, став адептом зарождающихся идей «адамизма» и «акмеизма».
В октябре 1912, чтобы избежать суда за скандальный сборник «Аллилуиа», при содействии Н. Гумилёва присоединился к пятимесячной этнографической экспедиции в Сомали и Абиссинию. Вернувшись в марте 1913 после амнистии по случаю 300-летия дома Романовых, взялся за издание и редактирование «Нового журнала для всех», но через 2 месяца, запутавшись в финансовых делах, продал права на журнал и вскоре уехал на родину. В годы войны время от времени печатался в столичной и местной периодике.
К 1917 примкнул к левым эсерам, после Февральской революции вошёл в Глуховский совет, склоняясь к большевикам.
В январе 1918 семья Нарбута в своём доме подверглась нападению отряда красных «партизан», которые громили «помещиков и офицеров». При этом был убит брат Владимира Сергей, офицер, недавно вернувшийся с фронта. Владимир Нарбут получил четыре пулевые раны, после чего в местной больнице ему пришлось ампутировать кисть левой руки. Когда выяснилось, что тяжелораненый литератор состоит в партии большевиков, нападавшие посетили больницу и принесли «извинения».
Весной 1918 отправлен в Воронеж для организации большевистской печати; помимо этого в 1918-1919 гг. издавал «беспартийный» журнал «Сирена». В 1919 жил в Киеве, где участвовал в издании журналов «Зори», «Красный офицер», «Солнце труда». Остался в городе после занятия его белыми, затем по контролируемым белыми территориям уехал через Екатеринослав в Ростов-на-Дону, где 8 октября 1919 был арестован контрразведкой белых как коммунистический редактор и член Воронежского губисполкома. В контрразведке дал показания, в которых признался в ненависти к большевикам и объяснил своё сотрудничество с советской властью безденежьем, страхом и отчаянием. Позднее это признание попало в руки ЧК и спустя многие годы, в 1928, было использовано как компромат против Нарбута. Освобождённый при налёте красной конницы, вновь официально вступил в РКП(б).
В 1920 возглавил одесское отделение РОСТА, редактировал журналы «Лава» и «Облава»; подружился с Э. Багрицким, Ю. Олешей, В. Катаевым, который позднее вывел Нарбута в романе «Алмазный мой венец» под прозвищем «колченогий». В 1921-1922 гг. заведующий УкРОСТА в Харькове.
В 1922 переселился в Москву, работал в Наркомпросе; от поэзии отошёл. Основал и возглавил издательство «Земля и фабрика» (ЗиФ), на его базе в 1925 совместно с издателем В. А. Регининым основал ежемесячник «Тридцать дней». В 1924-1927 гг. заместитель заведующего Отделом печати при ЦК ВКП(б), в 1927-1928 гг. один из руководителей ВАПП.
В 1928 исключён из партии за сокрытие обстоятельств, связанных с его пребыванием на юге во время гражданской войны, одновременно уволен с редакторских постов. Жил литературной подёнщиной. В 1933 вернулся к поэзии.
26 октября 1936 арестован НКВД по обвинению в пропаганде «украинского буржуазного национализма». Причислен следствием к членам «группы украинских националистов - литературных работников», которая якобы занималась антисоветской агитацией. Руководителем группы был объявлен И. С. Поступальский, а её членами, помимо Нарбута, - переводчики П. С. Шлейман (Карабан) и П. Б. Зенкевич и литературовед Б. А. Навроцкий. 23 июля 1937 постановлением Особого совещания при НКВД СССР каждый из пятерых был осуждён на пять лет лишения свободы по статьям 58-10 и 58-11 УК РСФСР. Осенью Нарбут был этапирован в пересыльный лагерь под Владивостоком, а в ноябре - в Магадан.
2 апреля 1938, во время кампании массового террора в колымских лагерях (декабрь 1937 - сентябрь 1938), вошедшего в историю под названием «гаранинщина», против Нарбута было возбуждено новое уголовное дело по обвинению в контрреволюционном саботаже. 4 апреля он был допрошен, 7 апреля было составлено обвинительное заключение и постановление тройки НКВД. 14 апреля Нарбут был расстрелян в карантинно-пересыльном пункте № 2 треста «Дальстрой».
В 1960-е годы широкое распространение получила легенда, согласно которой Нарбут вместе с несколькими сотнями заключённых-инвалидов был утоплен на барже в Нагаевской бухте. На протяжении длительного времени эта информация не могла быть проверена вследствие того, что при реабилитации в октябре 1956 родственникам Нарбута была выдана справка с намеренно сфальсифицированной датой смерти - 15 ноября 1944. Подлинные обстоятельства его гибели были установлены только в конце 1980-х гг.
Первое посмертное собрание стихов, подготовленное Л. Чертковым, вышло в Париже в 1983 году.
Статья из «Википедии»
Впечатляющий портрет Нарбута дал Валентин Катаев в повести «Алмазный мой венец», где поэт выведен под именем колченогого.
«С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на чёрную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом…»
Нарбут несколько раз чудом уходил от смерти. Об одном из таких случаев внучка поэта Т. Р. Нарбут пишет: «…На хутор Хохловка, где семья Нарбутов встречала Новый год (это было 1 января 1918 г.), ворвалась банда анархистов и учинила расправу. Отец Владимира Ивановича успел выскочить в окно и бежал, жена с двухлетним Романом спряталась под стол, а остальных буквально растерзали. Был убит брат Сергей и многие другие обитатели Хохловки. Владимира Ивановича тоже считали убитым. Всех свалили в хлев. Навоз не дал замёрзнуть тяжело раненному В. И. Нарбуту. На следующий день его нашли. Нина Ивановна (жена поэта) погрузила его на возок, завалила хламом и свезла в больницу. У него была прострелена кисть левой руки и на теле несколько штыковых ран, в том числе в области сердца. Из-за начавшейся гангрены кисть левой руки ампутировали».
Во время гражданской войны Нарбут воевал на стороне красных, был захвачен в плен и расстрелян, но не убит - ночью ему удалось выползти из-под трупов и скрыться. Однако от сталинского лагеря Нарбут не ушёл. Он был коммунистом, директором издательства «Земля и фабрика», но ещё до ежовско-бериевских чисток лишился всех партийно-издательских постов, поскольку обнаружился документ, подписанный Нарбутом во время допросов в белогвардейской контрразведке.
3 октября 1928 года в «Красной газете» появилось такое сообщение: «Ввиду того, что Нарбут В. И. скрыл от партии, как в 1919 г., когда он был освобождён из ростовской тюрьмы и вступил в организацию, так и после, когда дело его разбиралось в ЦКК, свои показания деникинской контрразведке, опорочивающие партию и недостойные члена партии, - исключить его из рядов ВКП(б)». Ну, а когда после убийства Кирова чекисты стали периодически забрасывать широкий невод, Нарбут, естественно, попался в него довольно быстро. Его арестовали 26 октября 1936 года.
Точных сведений о его смерти нет, есть только рассказ некоего Казарновского, который приводит в своих воспоминаниях Н. Я. Мандельштам, вдова Осипа Мандельштама: «Про него (Нарбута) говорят, что в пересыльном [лагере] он был ассенизатором, то есть чистил выгребные ямы, и погиб с другими инвалидами на взорванной барже. Баржу взорвали, чтобы освободить лагерь от инвалидов. Для разгрузки…»
Официальная дата смерти Нарбута - 15 ноября 1944 года, скорее всего, фальшивка. «Дата в свидетельстве о смерти, выданном загсом, тоже ничего не доказывает, - пишет Н. Я. Мандельштам. - Даты проставлялись совершенно произвольно, и часто миллионы смертей сознательно относились к одному периоду, например, к военному. Для статистики оказалось удобным, чтобы лагерные смерти слились с военными… Картина репрессий этим затушёвывалась, а до истины никому дела нет. В период реабилитации почти механически выставлялись как даты смерти сорок второй и сорок третий годы»… Очевидцы относят смерть Владимира Нарбута в ледяных волнах Охотского моря к весне 1938 года.
НАРБУТ, Владимир Иванович [2(14).IV.1888, хутор Нарбутовка Черниговской губернии, - 15.XI.1944] - русский советский поэт. Родился в семье мелкого помещика. Учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета. Первые стихи опубликовал в 1909. С 1910 - сотрудник петербургских журналов «Гаудеамус», «Гиперборей», «Аполлон», «Современный мир» и других. Первый сборник «Стихи» (1910) включал в себя в основном лирику природы. В 1912 Нарбут примкнул к литературной группе «Цех поэтов», представляя вместе с М. А. Зенкевичем левое её крыло, резко выступавшее против пустой красивости и шаблонного изящества в поэзии. Стихи второго сборника Нарбута «Аллилуйя» (1912), конфискованного царской цензурой, насыщены физиологическими образами, посвящены гротескно-сатирическому изображению уездного мелкопоместного быта. После Октябрьской революции Нарбут работал в советской печати. Опубликовал сборники стихов, посвящённые гражданской войне и становлению Советской власти. В 1918-19 в Воронеже редактировал газету «Известия» и журнал «Сирена». В 1920-22 работал на Украине (директор «ЮГРОСТА» в Одессе и «Ратау» в Харькове). В 1922 переехал в Москву. Был директором организованного им издательства «Земля и фабрика», редактором ряда журналов. В 1933-34 после длительного молчания опубликовал в журналах «Новый мир» и «Красная новь» стихи, относящиеся к т. н. «научной поэзии»; подготовил к печати сборник стихов «Спираль». Незаконно репрессирован. Реабилитирован посмертно.
Соч.: Аллилуйя, 2 изд., Одесса, 1922; Веретено, К., 1919, Красноармейские стихи, Ростов н/Д., 1920; Плоть, О., 1920; В огненных столбах, О., 1920; Стихи о войне, Полтава, 1920; Советская земля, Х., 1921, Александра Павловна; Х., 1922.
Лит.: Гусман Б., 100 поэтов, Тверь, 1923; Гумилёв Н., Письма о рус. поэзии, П., 1923, Зелинский К., На рубеже двух эпох. Лит. встречи, 1917-1920, 2 изд., М., 1962; Зенкевич М., Владимир Нарбут, в кн.: День поэзии, М., 1967.
Б. Б. Скуратов
Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 9. - М.: Советская энциклопедия, 1978
Нарбут Владимир Иванович [р.1888] - поэт. Сын помещика. Родился на хуторе Нарбутовка Черниговской губ. Среднее образование получил в Глуховской гимназии, высшее - в Петербурге. Годы Октябрьской революции Нарбут провёл в Одессе, Ростове-на-Дону, Киеве и здесь вступил в РКП(б). После изгнания из Крыма белых Нарбут переехал в Москву, был руководителем издательства «ЗиФ». В 1928 исключён из партии за сокрытие ряда обстоятельств, связанных с его пребыванием на юге во время белогвардейской оккупации. Печататься начал с 1910 (в СПБ студенческом журнале «Гаудеамус»). В 1912 примкнул к «цеху поэтов».
Первая книга стихов Нарбута, напечатанная церковно-славянским шрифтом с эпиграфом из псалмов, была конфискована царской цензурой за то, что воспевала все «твари божие» вплоть до «погани лохматой». В этих стихах Нарбут изливал славословия всем явлениям бытия. Фетишизирование предметов и некритическое отношение к реальной действительности, за которым скрывалась апология капиталистического строя, характерная для всего творчества акмеистов, составляли основную суть всех дооктябрьских стихов Нарбута. Послеоктябрьские стихи Нарбута (сборник «В огненных столбах») хотя и посвящены революционной тематике, однако отвлечённы, далеки от конкретной классовой борьбы пролетариата. Общее славословие революции, облечённое в выспренные, евангелические тона, - вот характер этих стихов, мало отличающихся от стихов дооктябрьских.
После продолжительного молчания Нарбут впервые опубликовал новые стихи в 1933 («Новый мир», 1933, VI). Нарбут здесь ставит вопрос о переделке и познании мира пролетариатом. Однако перегруженность физиологизмом, тенденции к подмене социальных явлений биологическими говорят о том, что подлинной мировоззренческой перестройки Нарбут не произвел. Кроме стихов Нарбуту принадлежит ряд посредственных рассказов.
Библиография: I. Стихи, кн. I, СПБ, 1910; Аллилуйя, СПБ, 1912, изд. 2-е, Одесса, 1922; Веретено, Киев, 1919; Стихи о войне, П., 1920; Красноармейские стихи, Ростов н/Д., 1920; В огненных столбах, Стихи, Одесса, 1920; Плоть, Быто-эпос, Одесса, 1920; Советская земля, Харьков, 1921; Александра Павловна, П., 1922.
II. Гусман Б., 100 поэтов, Тверь, 1923; Гумилев Н., Письма о русской поэзии, П., 1923.
З.-М.
Литературная энциклопедия в 11 томах, 1929-1939