Я теперь не играю в стихи,
я стихами грехи штукатурю.
Сколько было в стихах чепухи,
всевозможной рифмованной дури!
Балаганил, пускал пузыри,
применяя не мыльное средство,
а кровавое, то, что внутри
обитало с дерьмом по соседству.
…А теперь я не то, что иссяк, -
просто кровушка сделалась чище.
Завершаю концерт, как и всяк,
кто устал и прощения ищет.
Май 2008
Светлане
Сегодня я пел на скале
в одиночестве полном,
но слушало море меня,
и утёс, и мерцание свыше…
А как же иначе?
Мне было бы дьявольски больно,
когда б я не верил,
что голос мой будет услышан!
Похлопывал ветер меня
по спине обветшалой,
но не было больно -
ведь были надежды безмерны.
А как же иначе?
Мне было бы грустно, пожалуй,
когда б я не верил,
что души людские бессмертны!
Нашарили руки цветок
ветровой, придорожный,
и сразу представил тебя
и в руке твоей - лютню.
А как же иначе?
Мне было бы жить невозможно,
когда б я не верил,
что ты меня всё ещё любишь…
1980
Гале и Лёше Любегиным
Колебание суши и трепет морей,
возвращение к месту рожденья угрей,
прорастанье огней в пугачёвской степи,
и Земля возле Солнца, как пёс на цепи,
мясо мамонта в цинковом цирке ведра,
и на финише - чёрная в небе «дыра»,
появленье пришельцев на тропах газет -
всё на свете старо, да и сам этот свет!
Ну, а в чём новизна?
В осушении слёз.
В согревании зябких сердец (не желёз).
В подношенье цветов. В погашенье обид.
В утоленье всего, что болит и скорбит.
…Вот она - пресвятая во все времена,
возносящая к истине нас - новизна!
1979
Бегу по земле, притороченный к ней.
Измученный, к ночи влетаю в квартиру!
И вижу - Тебя… И в потёмках - светлей.
…Что было бы с хрупкой планетой моей,
когда б не явились глаза Твои - миру?
Стою на холме, в окруженье врагов,
смотрю сквозь огонь на танцующий лютик.
И вижу - Тебя! В ореоле веков.
…Что было бы с ширью полей и лугов,
когда б не явились глаза Твои - людям?
И ныне, духовною жаждой томим,
читаю премудрых, которых уж нету,
но вижу - Тебя! Сквозь познания дым.
…Что было бы с сердцем и духом моим,
когда б не явились глаза Твои - свету?
Ласкаю дитя, отрешась от страстей,
и птицы поют, как на первом рассвете!
И рай различим в щебетаньи детей…
…Что было бы в песнях и клятвах людей,
когда б не явились глаза Твои - детям?
И солнце восходит - на помощь Тебе!
И падают тучи вершинам на плечи.
И я Тебя вижу на Млечной тропе…
…Но что б я успел в сумасшедшей судьбе,
когда б не омыла глаза Твои - вечность?
1978
Сменяют на небе созвездья друг друга,
листву обретают и тратят растенья,
снега возникают над умершим лугом,
и сдвигнуты воды земным тяготеньем;
танцует в объятиях жизни планета,
а я пробираюсь в тот тощенький садик,
в тот город, где солнце не делает лета,
где я тебя встретил в больничном наряде.
Когда это было? Всегда. Понимаю.
Любовь не зависит от времени года.
Но ты для меня - начинаешься в мае,
в казённом халате, живая, - у входа…
Смещаются плиты в глобальных глубинах,
земля прогибает уставшую спину,
а ты для меня остаёшься - любимой,
и я в этом мире тебя не покину.
Как тень, продолжая твоё очертанье,
живу из любви, как растенье - из почвы…
И храм нашей радости - хрупкое зданье -
бессмертен, хотя и не выглядит прочным.
1978
Розовела вода в свеженалитых лужах.
Молодая кобыла в пространстве умытом
пробегала, вжимая пушистые уши,
колотя по воде сумасшедшим копытом!
Молодая трава на глазах удлинялась,
вылезая наружу из мрака отверстий.
Молодая земля, как волчица, линяла,
обрастая на солнце зелёною шерстью.
Убегала дорога рассвету под брюхо.
Над дорогою птицы вершили балеты…
А внизу, на дороге, стояла старуха.
И была она внешне - древнее планеты.
И внезапное в сердце вошло ощущенье,
что не кровь пробегает по жилам, а - время!
И что всякая радость достойна прощенья,
потому что за ней - увядания бремя.
1977
Василию Белову
В этой хате уйма кошек!
«Тётя Катя, что за блажь?
Штук пятнадцать! Много всё же…»
«Так возьми пяток. Уважь.
Что, не нравится подарок?
На, плесни им - молока…»
Кроме взрослых экземпляров,
есть ещё и мелюзга.
Не для томного лежанья
на подушечках тугих -
для шнырянья и лаканья,
для шуршанья держат их.
…Спали, двигались, дышали -
разной масти и систем.
Есть с прозрачными ушами,
есть и лысые совсем.
Есть ещё козёл бодучий,
гусь в собачьей конуре…
Пёс Полкан в кошачьей куче
верховодит во дворе.
Все - молчком. Никто не воет,
не бунтует, не искрит.
«Что поделаешь?.. Живое…» -
тётя Катя говорит.
«Ну а дети? Где же дети?»
Тётя Катя смотрит вдаль.
Неужели не ответит?
Невпопад коснулся? Жаль…
Тётя Катя вжала плечи,
закрутила руки в жгут.
«Дети выросли… Им легче.
Дети в городе живут…»
1977
Был хозяин нашей дачи
одинок и мрачноват.
«Не иначе - неудачник!» -
пел о нём заезжий хват.
А в соседнем палисаде
изрекали, глядя вверх:
«Этот Сомов - вредный дядя!
Он - тяжёлый человек!»
Все идут в кино, а Сомов
сморщит грустные глаза
и, неслышный, невесомый,
по тропе уйдёт в леса.
Вяжет веники. Корзины
белорёбрые плетёт.
На ветру кивок осины -
вот и весь ему почёт.
Злой, тяжёлый, неудачный…
Хоть врага с него пиши.
Кто ты, Сомов, дьявол мрачный?!
Приоткрой подвал души.
…Позже я узнал, однако,
что таил в себе тот тип:
умерла жена от рака,
на Даманском - сын погиб…
Спеленали душу тени…
Позже я сумел постичь,
что достоин снисхожденья,
даже ласки - этот сыч.
1977
Потерялась (или вовсе брошена?)
девочка притихшая, хорошая.
Личико чумазое, серьёзное.
Белый день. Вокзал. Дитя бесхозное.
На груди у потеряшки-девочки
тряпочная кукла, самоделочка.
Рядовой милиции застенчиво
за руку, как мама, держит птенчика.
Он и сам ещё не шибко взрослый-то,
страж румяный, свыше ей ниспосланный.
Водит по вокзалу, озирается:
может кто опомнится - признается?
…Но никто не вспомнил, к сожалению.
На вокзале люди - ошалелые.
Да и ни при чём тут люди-граждане:
есть свои ребёночки у каждого.
Глядя на беспомощную рожицу,
кто вздохнёт, кто вздрогнет, кто поёжится…
…Можно после виденного – здравствовать.
Пить в купе коньяк. Листать Некрасова.
Чтобы смочь до совести дотронуться, -
перечислить сотню для детдомовцев.
Душ принять. Ругать себя по батюшке.
Можно всё… Но чистым - не бывать уже.
…Колыбелит тело зыбь рессорная.
Снится мне малышка беспризорная.
В душу мне глядит глазами сонными
на руках у мальчика с погонами…
1977
Мустаю Кариму
Объявили посадку на Сочи.
Проверяли, кто с чем улетал.
И сигналил магнитный приборчик,
обнаружив у граждан металл!
И никто не бубнил, не буянил.
Понимали: так нужно затем,
чтобы там, в голубом океане,
не возникло излишних проблем.
Появлялись на свет из карманов
портсигары и связки ключей.
«Вот, пожалуйста, - нож! Без обмана…» -
Без обиды и громких речей.
…А затем получилось потешно:
пропиликал сигнал на посту -
покопался курортник в одежде
и сказал: «Ничего… не найду».
Попросили папашу тактично -
повторить. «Понимаю, сынок…» -
улыбнулся старик симпатично,
возвратился - и снова звонок!
А народ не стоит, наседает:
«Может, гирьку подвесил в штаны?!»
И сказал пожилой, озираясь:
«Разве… энта железка… С войны?
Анекдот… Понимаю… Однако -
в сорок третьем, под самый мотор…
Глубоко окопалась, собака!
Не она ли звенит до сих пор?..»
У сержанта глаза побледнели.
«Проходите…» - сказал он. И вдруг
стало жарко парнишке в шинели.
Стало тихо, как в небе, вокруг…
А потом всколыхнулись безмолвно
и пошли, улыбаясь себе…
И какие-то светлые волны
возникали и гасли в толпе.
1977
Как хочется порою отдохнуть
от гладкого лица… Надеть морщины,
встать в очередь за пивом, пену сдуть,
ввернуть словцо из мрачной матерщины!
Сказать: «Не жди!» - испуганной жене.
Улыбкой постового ошарашить.
Стихи прочесть, гарцуя на коне,
не где-нибудь, а в сонном Эрмитаже!
…И вдруг припомнить: ты уже не тот.
И сути нет в твоём мятежном зуде.
Ступай-ка, друг, за город - в огород,
копать картошку, - искреннее будет.
Побудь собой… В других как не играй, -
всё будет мельче личного удела.
Как хочется порою - к богу в рай,
да не пускает алчущее тело!
1977
Предвоенные дождики лета,
на Варшавском вокзале цветы!
…Я впервые на поезде еду.
Десять дней до Великой Черты.
Провожает меня, задыхаясь
от улыбок и жалобных слёз, -
мама… Мама моя молодая,
золотой одуванчик волос!
Умоляла попутчиков слёзно
присмотреть за мальчишкой в пути…
Слышишь, мама, гудок паровозный!
От вагона, дружок, отойди!
…Мы расстались. И время проворно
понесло нас по рельсам своим.
Напиталась война… И тлетворный
над дорогой - рассеялся дым.
Далеко мы заехали, знаю.
До седин. И тебе не в укор -
всё я вижу: не ты, а иная
провожает меня до сих пор.
Вижу лето и солнце, как мячик,
над перроном… И люди в купе.
Золотистых волос одуванчик
всё мелькает в нарядной толпе.
Провожает меня исступлённо,
за окном продолжает бежать…
И уже до последнего стона
будет в жизни меня провожать.
1977
Однажды проснуться и вспомнить,
сколь многое ты потерял:
жену, телефоны любовниц
и кое-какой матерьял…
Утрачены волосы, зренье,
уменье играть в волейбол…
Как будто в эпоху старенья
из эры цветенья забрёл.
Случись это где-то вначале,
в момент восхожденья, в пылу, -
я вызвал бы транспорт с врачами,
подставил бы зад под иглу.
А нынче… спокоен. Как дятел.
Промыв на рассвете глаза,
я вижу мадонну с дитятей
и силюсь поднять паруса.
Шагая устала и зыбко,
я слышу: «Что с вами стряслось?»
И прячу в дурацкой улыбке
дурацкий ответ на вопрос.
И вечному миру внимая,
пытаюсь я мысли вязать…
И что-то уже понимаю,
хотя и не смею сказать.
1977
На дне окопного оврага
добыл я гильзу из стены.
А в ней - истлевшая бумага,
письмо, пришедшее с войны.
Должно быть, кто-то перед боем
смочил графит карандаша
и с перемазанной губою
писал, как думал, - не спеша.
Вручал слова бумаге бренной,
писал, склоняясь к фитилю.
…И вот слова сожрало время.
И лишь одно сквозит: «лю-блю»…
Одно осталось… Но упрямо
горит сквозь всё, что в жизни есть…
…Что он «лю-бил»?.. Отчизну? Маму?
Иль ту, которую?.. Бог весть.
Любил и всё. Не по приказу.
А по приказу он в тот раз.
наверно, встал и умер сразу.
И вот воскрес.
Во мне.
Сейчас.
1976
Ларисе Васильевой
Генерал захворал.
Он горел, как ракетная вспышка
над долиной, над долей…
И комкала сердце одышка.
Он друзей вспоминал,
словно поле окидывал взглядом:
Паша в танке сгорел,
а Ванюша - растерзан снарядом.
Он друзей вспоминал…
Трогал шрамы рукою прохладной.
Снова Карбышев снился, -
опять ледяной и громадный.
…Генерал на диване лежал,
непонятный и строгий.
Две руки на груди,
как крест на крест -
две дальних дороги.
И ведь что получилось,
что с воином сталось:
победила его не граната, не пуля,
а - старость.
Генерал понимал:
умирают деревья и звёзды.
Значит, нужно смириться…
А смерть? - улыбнуться ей просто.
Ну а если достать -
именной из шкатулки?.. С табличкой?
И лети, генерал.
Поднимайся над Родиной птичкой.
Пусть в соседней квартире,
заслышав тот хлопнувший выстрел,
о шампанском подумают люди -
о брызгах, об искрах.
Ну, так что? Ожидать? Или -
к дьяволу эта морока?
…Тяжело умирать без друзей.
Тяжелей, чем без бога.
1976
Научился ходить человечек
от дивана до края стола.
У него уже - очи и плечи,
и свои молодые дела.
Надо всё перетрогать поспешно,
на молочный опробовать зуб:
ах, как бабушкин валенок нежен,
ах, как стол раскоряченный - груб!
Вот крапива, коль хочешь поплакать,
хочешь в небо - на папу залезь!
Как прекрасно, что в мире - собака
и дворовая кошечка есть!
…Всё увидишь: и лес, и дорогу,
города и душистую рожь.
Будешь мир открывать понемногу,
а потом и до солнца дойдёшь.
Спросишь маму: а это - откуда?
Это - что? И услышишь слова:
мама скажет, что солнышко - чудо,
и по-своему будет права.
Да и всё остальное - чудесно
на земле! И река, и цветы,
и варенье, и тихая песня,
и любовь, и особенно - ты!
1975
Берег моря - серый камень.
Осень. Скука ни при чём.
Как кому, а мне покамест
снятся женщины ещё.
От шашлычной - смачный, злачный,
к морю белый, как Кавказ,
дым сползает на карачках,
словно старый ловелас.
А на рейде, на подходе,
с красным глазом фонаря,
что-то ищет пароходик
на исходе ноября.
Берег моря - чисто, пусто.
Добродушен моря гул.
Высоко в горах, как люстра,
вспыхнул окнами аул.
Берег моря, берег веры,
берег прожитого дня.
Ах, какие кавалеры
спят, не выйдя из меня!
Кавалеры, ухажёры,
суперрыцари земли…
Берег моря, серый шорох.
И твоё лицо вдали.
1975
«Кому повем печаль мою?»
Кому о радости поведать?
Печали розданы. Их нет.
«Опять ты бодренький с рассвета?» -
корит меня дружок-поэт.
Его сомненья, как вериги,
бренчат, пугая певчих птах.
«Пошто, - ворчит, - штампуешь книги?
Пошто улыбка на устах?!»
А я и сам своей свободы
почти стесняюсь… Вот скандал!
Я просто новый, а не бодрый.
И вроде - верующим стал.
Бреду воскресшими полями,
где в юны лета шла война.
И грудь уже не гложет пламень
обид на то, что жизнь - одна.
Одна! Зато какая радость,
что вот - была! Смогла посметь…
И разве смерть придёт в награду
за нашу веру?.. Разве смерть?
1974
Когда сидишь с поникшей головой
и принуждаешь руку к писанине,
ты вспомни, что под тихою травой
лежат оне, которых нету ныне…
Простёрты скифы, дремлет Древний Рим,
не шелохнётся ранняя Эллада.
Как драматично всё, что мы творим,
какая в этом горькая услада!
Но всё ж - творим. Всечасно, каждый миг.
Такие нам, живущим, полномочья.
И славен тот, кто правит напрямик,
и что с того, что путь его короче?
Держи, поэт, своё перо-весло
и знай греби! Чтоб рокотали звуки…
Куда бы нас при жизни ни снесло,
маршрут один: к своей звезде сквозь муки!
1974
Светлане
Это были не райские кущи - ей-ей:
за больничной оградой десяток растений…
Я увидел её в перехлёсте ветвей,
и упала душа на колени.
В этой горсточке женского тела, в цветке
мне навстречу такие глаза горевали!..
И такая большая усталость в руке
ощущалась, когда мне её подавали…
Здравствуй, солнышко,
встретились мы наконец:
гореванье твоё и моё гореванье
будем вместе сгонять с опалённых сердец,
будем вместе! Союз - упованье.
Это только казалось: споткнулся и - сгинь…
Но - упал, и опять снизошла к тебе милость.
Я целую тот дворик в кирпичную стынь,
тот мирок заповедный,
где ты мне - явилась.
1973
Дождь прекратился. Последние капли
шарят по крыше.
Вышел из тучи горбатенький карлик,
замер, не дышит.
Рядом звезда загорелась. Другая!
Взмыли - созвездья…
Где ты, скажи мне, моя дорогая?
«Глупенький, здесь я…
Я в этих листьях омытых и травах,
в месяце гнутом.
Я у тебя в волосах кучерявых -
шорохом, гудом…»
Где ты, любимая? Все эти знаки -
лишь разговоры…
Где твоё тело в румянце, как в лаке,
где твои взоры?
Слышу всего лишь - комарик над ухом:
зуммер животный…
«Здесь я! И телом горячим, и духом…
Слушай же, вот я…»
Ты сквозь меня проросла бы… Мне мало.
Где ты, живая?
…Жарко меня в эту ночь обнимала
трава полевая.
1973
Вращался старый диск, и голос вкрадчивый
был как засушенный цветок.
Плыла мелодия прозрачная,
не потревожив городок.
Был вечер тёплый перед осенью,
и голос был - под стать ему…
Вращалось певчее колёсико
в старинной песне, как в дыму…
А шум иглы - дыханье сиплое
тех лет благих… И вспомнил я:
так пела женщина красивая -
тревога давняя моя.
Ещё в войну, в каком-то сборище,
где был у взрослых патефон,
её услышал я, и ноюще
рванулось сердце ей вдогон!
Ах, эти грёзы! Не нелепо ли?
Восторга сколько! Всё - в песок…
Наверно, женщины и не было,
а был всего лишь голосок -
мечта, украшенная звуками…
Но ведь была! И сквозь судьбу
ещё не раз меня аукала,
звала с дороги на тропу.
…Вращался диск, печаль раскручивал,
и голос бился, как слепой,
над той рекой, над той излучиной,
где мы не свиделись с тобой.
1973
Он уже не стрелял, но ружьё за спиною
продолжало висеть, как на серой стене.
Он с утра уходил в государство лесное,
как когда-то на той партизанской войне.
По сырому стволу почерневшей осины
перетаскивал тело своё за ручей.
И сияли очки его - краскою синей,
если в небо вздымал он окошки очей…
…Он любил этот лес, этот мир бородатый,
этот край, где оставил друзей почивать.
Каждый день уходил в этот мир, как в солдаты,
и домой возвращался в пустую кровать.
И болела какая-то рана всё лето…
Он и счёт этим ранам давно потерял.
Он уже не старел и смотрел, как с портрета,
на котором слегка потускнел матерьял.
И соседи его (по болоту и лесу)
постепенно привыкли к нему, как - к траве…
Был теперь он пронизан одним интересом,
свет один колыхался в его голове.
Стал он - добрым. Зачем, почему? Неизвестно.
Раздавал свои книги, одежду, рубли…
«Это лес его так! Это всё из-за леса!» -
говорили старухи. И в сторону шли.
1973
Спросили, чем я занимаюсь.
Пришлось сказать: пишу стихи.
«Люблю грозу в начале мая?
Понятно… Хобби?» - и «хи-хи»…
«А специальность? Что кончали?
Небось, простите, педагог?»
…Но я отделался молчаньем.
Я промолчал. Теперь я - мог.
А раньше я такого дядю
стегал лучами строк своих,
кричал, что я не тунеядец!
И все считали: шизик, псих…
Как мало нужно для смиренья:
всего лишь горсточку ума.
И вот случилось озаренье:
я разглядел людей, дома;
постиг безмолвие каменьев,
и подвиг птичьего труда,
и что песчинку не заменит
собой никто и никогда;
и смех травы, испившей влаги,
изгиб реки, провал дождя,
и эти яростные флаги,
и вечный тот прищур вождя -
всё озарилось как бы внове,
и всё пронзило как бы вновь!..
И нет ни жалоб, ни условий, -
одна Земля, одна Любовь…
1973
Ступать дряхлеющею рощей
среди стволов и птичьих стай -
и думать: в мире стало проще,
ведь обнажилось столько тайн!
Идти, сединами блистая,
и снисходительно, как бог,
благополучными устами
благословлять следы эпох…
И вдруг очнуться! Мигом, разом!
И, глядя в вымокшую рожь,
Прочь отодвинуть чванный разум -
и встать, как дерево, под дождь…
Живу! Спасибо… Силы - вдосталь.
Всего и надо - не стенать.
Да возле старого погоста
не помрачнеть, а шапку снять.
Тебе ли, дурень, быть в обиде:
ещё на свете стольких нет,
а ты - любил и ненавидел,
а ты - уже встречал рассвет!
Другие камнем спят, намёком,
болотной ряской на воде,
а ты уже устал, измотан…
А - чем?! - скажи ты мне, - и где?
Здесь, на Земле? Где даже слёзы -
неповторимы? Врёшь, балбес!
Глотай с улыбкой лютый воздух,
неси с веселием свой крест!
И до последней капли мысли,
до вздоха смертного в груди -
блюди восторг, избранник жизни!
И тише мыши уходи…
1973
Ст. Пожлакову
Не плачь ты, осень, безутешно,
как перед злом, перед бедой, -
я знаю, ты бываешь нежной
и золотой, и золотой.
Пустынны голые долины.
Ни стебелька, ни колоска…
Лишь отголосок журавлиный
издалека, издалека.
Твоих волос коснулся ветер,
упали тени на лицо.
Но всё ещё на зорьке светит
твоё кольцо, моё кольцо.
Мелькают дни, выходят сроки,
и мы внезапно узнаём,
как трудно в осень одиноким,
но мы вдвоём, но мы вдвоём…
Листок последний на берёзе.
Выходит лето из игры.
Последний луч бросает в осень
из-за горы, из-за горы.
Сил не хватает для улыбки.
Возьму - у дождика струну,
сыграю что-нибудь на скрипке
про ту весну, про ту весну…
1973
В час вечерний, в час осенний
взноет что-то там в груди:
пережит уже Есенин,
Блок остался позади…
Всё как будто бы в порядке.
Но проснёшься в час ночной,
выйдешь в тапочках на грядки
да затихнешь под сосной:
в небе гордом и вершинном,
поздним рейсом, не спеша,
пробирается машина,
как заблудшая душа.
Ну, а ты стоишь на месте
под сосной… Врастаешь в роль.
Белый свет уже изъездил
поперёк и малость - вдоль.
Хорохориться не будем:
на сосну уж - не залезть..
Хорошо, что рядом люди,
правда, спящие, но есть!
Можно чьё-нибудь дыханье
положить себе на грудь…
И куда-то в мирозданье
улыбнуться, как вздохнуть.
1973
Г. В. Мельникову
У дороги, у самой развилки,
возле самого скрипа колёс,
из-под снега торчала травинка…
Неуютно ей нынче жилось.
Тело травки пружинило ловко.
Не сломал её ветер, не смял.
И торчала на лысой головке
уцелевшая пара семян.
…Я стоял, говоря ей «спасибо»,
и стыдил своё сердце: «Смотри,
одиночество - это не гибель,
это мужество, чёрт побери!..»
1971
«Загадочная русская душа…»
Какая чушь!
Она открыта - настежь
и для веселья,
и для метяжа,
и для молчанья гордого в ненастье.
На Западе гадалки, морща лоб,
как будто нет занятия полезней,
затаскивают душу в гороскоп…
А русская душа - туда не лезет!
Видать, сердечный этот аппарат
чуть посложней досужего расчёта…
«Загадочность души…»
Какого чёрта
рядить её в затрёпанный наряд!
Её удел - гореть, не остывая!
О русская душа!
Душа - живая…
1971
Работа есть. И пища. И тряпьё.
Покойное, как дача, бытиё.
Ни яблока сорвать в чужом саду,
ни вредному соседу нос расквасить…
Похоже, что бородку заведу,
уютную бородку типа «классик».
Бывало, телу - хлебом не корми -
дай пострадать! Попринимать удары.
Но в угол сердца свалены кошмары
от всяческих свиданий не с людьми.
Бродячие рюкзачные друзья,
о, скольких я в зелёной жизни встретил!
До сорока - все мальчики, все дети,
а с сорока уж - старцы… Так и я.
Иллюзии, что стёрлись в порошок,
теперь волнуют тихо, как подарки…
Давно я что-то не был в зоопарке,
а забывать друзей - нехорошо!
1971
Уже по будням песен не поют,
а если запоёшь - окрестят пьяным…
Пою теперь наедине с туманом,
где над болотом комары снуют.
…Стесняться петь и не стесняться врать.
А там придёт пора - стесняться думать,
стесняться жить, стесняться умирать
(ах, как бы не наделать в доме шума!).
Так что вам спеть? Прошу. Любой заказ.
О тишине? О нерождённых звёздах?
О том, как листья поедают воздух?
Иль - что-нибудь вполголоса - про нас?
А что владеет сердцем - радость, грусть ли -
не всё ль равно! Звенели б только гусли.
1971
Стояла ночь, как часовой.
Не шевелилась, чуть дышала.
Штыком светилось над Невой
лишь - петропавловское жало.
Ах, ночь смятенья моего!
Сколь ты светлей дневных потёмок…
Мильоны дум на одного!
Не меньше, чем миров над домом.
Мой дом - Земля. Спасибо ей
за эту ночь, за эту щедрость -
дарить землянам гроздья дней
и на вершинах, и в ущельях…
Земля осушит реки слёз,
Земля тебя любви обучит!
И не ответит на вопрос,
на самый главный…
Неминучий.
1970
За рекой остатки песенки
жмурят сонные глаза…
Всё уснуло. Смотрит весело
в воду - лунная краса.
Выходу один в поддёвочке,
ухмыляюсь сам себе.
Дохнет рыбка на верёвочке,
засыпает дым в трубе.
…Говорили до сударили
вещуны да шептуны,
будто стал я - брюхом, барином!
Про юдоль забыл страны.
Что пишу свои побасенки
о себе - не о стране.
И растёт себе напраслина,
так и ползает по мне.
Человек рождён с головушкой
не для склок. Для светлых дум.
Только что уж там, чего уж там -
поднимать по-бабьи шум.
Снова буду жарким почерком
выводить стихи рукой!
…Ничего ещё не кончено,
даже - песня за рекой.
1970
Осень. Копают картошку.
Жгут в огороде ботву.
Все-таки грустно немножко
в этом моем «наяву».
Поле, как после болезни:
стрижено-брито… В лесу
за ночь деревья облезли,
листья - внизу.
Лает собака. Причина:
вышел мужик на крыльцо.
Птица, едва различима,
чертит кольцо.
Вот и не пишется… Знобко.
Печь затопи, дуралей!
Ну а стихи - на растопку,
чтобы теплей…
1970
Как всё - во времени сгорая,
с утра и до заката дня
одну молитву повторяю:
«Пойми меня! Пойми меня…»
А ты киваешь в знак согласья,
пьёшь молоко, кричишь: «Привет!»
И все сомненья ручкой гасишь:
махнёшь рукой - и мнений нет!
А я и ночью из-под крыши
кричу из своего угла:
«Пойми меня!» А друг не слышит,
но я-то верю: поняла!
И, просыпаясь на рассвете,
друг друга зрением слепя,
мы обнимаемся, как дети,
и говорим: «Люблю тебя…»
И пусть не сразу, понемногу,
свои печали хороня,
уже молюсь тебе, как богу:
«Прости меня… Прости меня!»
1970
Дождь прошёл, как поезд!
Сразу - тишина…
Сяду, успокоюсь.
Буду как стена.
…Проводил, отрезал.
Затолкал в вагон.
Дым стоит над лесом.
Прочь теперь… Бегом!
Разгуляться, что ли?
Кто там - на пути?
Ветер я! А в поле
ветра не найти.
Убегай, дорога,
рельсы в две струи.
Нету нынче бога,
только - соловьи!
…В памяти пороюсь,
подобью дела.
Дождь прошёл.
И поезд.
И любовь прошла.
1969
Не писем жду, а жду предчувствий.
Я верю в их подспудный зуд.
…Уходит молодость. И чуть ли
не наступает - Высший суд!
Ну, сколько сдвинул гор, сыночек?
Смотри в глаза и говори.
…А где там - горы! Даже кочки,
и те на месте, хоть умри.
Вот, правда, есть одна победа,
(досталась в маленьком бою):
глядят глаза родного цвета
всё ещё - в сторону мою…
1969
А есть ещё такая версия, -
что вымирает в нас поэзия.
Довольно резко, что ли, сказано,
да не без истины и разума.
…А мы, любимая, на пристани
стоим с тобой и смотрим пристально
туда, где берег дымно-розовый
прощально машет нам берёзами.
1969
На дворе играют дети
в ту прошедшую войну.
Чью-то бабушку в берете
клонит медленно ко сну.
Дети в небо бьют из пушек,
дети с воздуха бомбят, -
много сделали игрушек
папы-мамы для ребят.
Поливает двор машина.
Дяди бьются в домино…
Дети станут все большими,
сходят вечером в кино.
У детей родятся дети,
будет больше их вдвойне.
…А у бабушки в берете
дети там… На той войне.
1967
Мне говорят: «Бери топор!
Пойдём рубить кого попало!»
А я - багряных помидор
хочу, во что бы то ни стало!
Мне предлагают: «На - деньгу.
Купи жену, купи машину!»
А я кричу: «Кукареку!» -
поскольку так душа решила…
Мне шепчут: «Сочини словцо
про дядю Васю… Вот чернила.»
А я зажал в дверях яйцо
и улыбаюсь, как горилла.
Меня хватают за рукав:
«Пойдём в кабак! Попарим душу!»
А я в ответ на это: «Гав!» -
и зубы страшные наружу…
Зовут, скулят… Устали звать…
Молчат угрюмою гурьбою.
А я хочу поцеловать
вот это небо голубое!
1967
Ещё бы раз влюбиться до удушья,
до взрыва сердца. И окостенеть.
Душа пуста, как высохшая лужа.
Не лезет в рот изысканная снедь:
ни рябчики, ни пенье менестрелей…
Ещё бы раз - щемящий лёт крыла!
Чтоб от восторга перья обгорели,
чтоб с тела кожа старая сползла.
А если нет… Тогда надеть галоши,
Найти в саду холодную скамью…
Какой мечтой, какою сладкой ложью
сманили годы молодость мою?
1967
Не напрасно, не случайно
жизнь моя - необычайна.
Не напрасно кость трещала,
отлетали пальцы прочь.
Плоть - как драное мочало,
а молчала, точно ночь.
Не случайно перед дулом
я стоял у палача, -
злого дядю время сдуло,
словно ветром - пыль с плеча!
Обмороженный, недаром -
на краю земли родной
не назвал судьбу кошмаром,
не рассталась жизнь со мной.
Стал приятель не напрасно
неприятелем в пути…
И прекрасно, что неясно
то, что будет впереди!
…Я лежу в траве пахучей,
улыбаюсь муравью.
Знаю лишь, что будет - лучше.
И всегда на том стою.
1966
Подо мной - велосипед.
Он скрипит, не мазан.
Он ворчит, как старый дед.
У него - маразм.
Невесёлые места…
А душе - отрада.
Колокольня без креста,
ниже - венчик сада.
Трактор скачет по буграм,
что-то сеют люди.
По проулкам и дворам
поросята блудят.
Стонет мой велосипед,
делает восьмёрки…
Белобрысый шпингалет
вышел из каморки.
Улыбнулся и стоит,
потеряв штанишки.
И какие-то свои
делает делишки.
В землю вросшая изба,
над избой - берёза…
…Эти признаки - судьба,
доля, а не поза!
Городской, не я здесь рос,
внук красе и силе…
Здесь, под куполом берёз, -
колыбель России!
1965
В. С[осноре]
Я тихий карлик из дупла,
лесовичок ночной.
Я никому не сделал зла,
но недовольны мной.
Я пью росу, грызу орех,
зеваю на луну.
И всё же очень страшный грех
вменяют мне в вину.
Порой пою, и голос мой
не громче пенья трав.
Но часто мне грозит иной,
кричит, что я не прав!
Скрываюсь я в своём дупле,
и, в чём моя вина,
никто не знает на земле,
ни бог, ни сатана.
1965
В четырёх стенах темно.
Свет зажечь или не надо?
…Постучите мне в окно
кто-нибудь из Ленинграда.
Пальцем дворника, тоской
девушки, которой тошно…
Обещаю всем покой,
всем, кому такое можно.
Постучите кто-нибудь:
песня, что уснуть не хочет,
плач, который чью-то грудь
точит…
Обещаю всем тотчас -
сердце… Если это важно…
Потому что мне без вас -
страшно.
1965
Миг появленья плоти из-под снега -
рывка растенья в сторону небес!
Благословенна русская телега,
её скрипенье, вторгшееся в лес.
И вновь мужик бушует с кнутовищем,
а сивый мерин ухом не ведёт.
И снова птица праздничная свищет,
и снова солнце празднество блюдёт.
А города, далёкие от леса,
особняком каменья сочленя,
не пробуждают больше интереса
ни у моей души, ни у меня.
Наверно, я задуман был иначе:
лохматым кедром, серым валуном, -
не человеком…
Вот стою и плачу.
И никакого смысла в остальном.
1963
Страшней всего - остаться одному.
Таскать по свету душу, как суму.
Стучать в дома, завешенные тьмой,
и всякий раз - не попадать домой.
К очередному двигаясь мирку,
где выдают любовь по номерку,
тому - сплясать, тому - погладить круп,
того - обмыть, как обмывают труп.
Другому взвесить - пёрышко ума…
Была б на гвоздь повешена сума.
1963
Убили снежного барана.
Он долго падал с высоты.
Во лбу звездой краснела рана
на месте беленькой звезды.
Рога отрубленные пали
у тощей речки на краю.
Седые горы ночь не спали,
оплакивая тварь свою.
Они ревели водопадом,
потом, зарывшись в облака,
суровым, чёрным, страшным взглядом
на нас глядели свысока…
Мы жадно с клекотом кусали
баранье тело - до костей…
А те, с седыми волосами,
всю ночь судили нас - людей.
1962
И. Кузьмичеву
Разорву воротник.
Приспособлю под голову кочку.
В рот налью
ледовитой небесной воды.
Я сегодня устал.
Я едва дотащился до ночи.
Капли пота, как птицы,
в колючих кустах бороды.
Я пишу эту песню
широким размером сказаний.
Это зрелый размер.
Это говор дремучих лесов.
Я на солнце смотрю
раскалёнными злыми глазами,
а затем закрываю глаза
на железный засов.
И живу. Тишина.
Только кровь куролесит.
Зверь обходит меня.
Облетает меня вороньё.
Я серьёзен. Я камень.
Я всё перетрогал и взвесил.
И всего тяжелее -
раздетое сердце моё.
1962
1
А я опять хочу на Волгу.
В кудрявой Кинешме весна.
Там ходят к набережной волны,
а чья-то бойкая жена
поёт, собой подожжена…
И пароходы, пароходы
от белой пристани, как годы…
2
Напомни русскому о поле,
о двух берёзах у пруда.
Очнётся он от важной роли
и от солидного поста
и маханёт туда… в места,
где в васильках его начало.
Где всё, что делалось, - звучало.
3
В одноэтажном городишке
на берегу реки Оки,
наверно, выросли мальчишки
и закатились в моряки…
И лишь какой-то Гришка-Мишка
цветы целует, гладит мошек…
Чудак - без этого не может.
1962
Мои рифмы - обычны,
как на грузчике ноша.
Мои ритмы - типичны,
потому что похожи
на дыхание моря,
где лежат пароходы,
на прикрасы и горе,
на леса и народы.
Мои строки поточны,
мои буквы буквальны;
песни, -
как бы нарочно,
нарочито нормальны.
Потому что стихия -
та же песня простая.
Потому что стихи я
не пишу, а рождаю.
1961
Время истечёт - и ты уйдёшь.
Нас расцепят, словно мы - вагоны.
Ощутим, какого цвета ложь,
шевельнём параграфы, законы…
На твои следы наляжет снег,
ты уедешь прочь из Ленинграда…
Только где-то в дебрях картотек
мы ещё надолго -
будем рядом.
1960
Вышел я из вокзала,
хоть вались на асфальт…
Только что прикасалась!
Неужели не жаль?
Неужели - не нужен?!
Неужели всегда
быть мужчиною, мужем,
а мечтой - никогда?
…Я однажды расторгну
с этим городом брак!
Я с публичного торга
всё отдам за пятак!
И родню, и влюблённость.
Всё на свете… возня.
Сяду в поезд зелёный,
и не станет меня…
1960
Уходят праздные друзья,
и начинается мой праздник.
Я, как степенная семья,
разогреваю чай на газе.
Я, как примерный семьянин,
ложусь на островок дивана…
Как хорошо, что я один,
что чай желтеет из стакана,
что я опять увижу сны -
и в этих снах такая радость,
что ни любовниц, ни жены,
ни даже счастия не надо.
1960
Я славлю страницу пустую,
куда не ложились чернила.
…Я, может быть, чаще бастую,
чем вся безработная сила.
Бастую над свежей страницей,
над чистой, как рожица дочки…
Ведь что напишу - не простится,
ни даже последняя точка.
1960
Бьёшься ты, как рыбка
килечка, об лёд.
Может, я ошибка,
выдумка, не тот?
Вижу, ты устала,
вижу тебя - злую…
Мало, слишком мало
я тебя целую.
1957
Е. Евтушенко
Ты - танцуешь! И юбка летает…
Голова улеглась на погон.
И какая-то грусть нарастает
с четырёх неизвестных сторон…
Ударяет в литавры мужчина.
Дует женщина страшно в трубу.
Ты ещё у меня молодчина,
что не плачешь, кусая губу.
Офицерик твой, мышь полевая,
спинку серую выгнул дугой.
Ничего-то он, глупый, не знает,
даже то, что он - вовсе другой…
г. Оха-на-Сахалине, 1956
Когда качаются фонарики ночные
и тёмной улицей опасно вам ходить,
я из пивной иду,
я никого не жду,
я никого уже не в силах полюбить.
Мне дева ноги целовала, как шальная,
одна вдова со мной пропила отчий дом!
Ах, мой нахальный смех
всегда имел успех,
и моя юность пролетела кувырком!
Сижу на нарах, как король на именинах,
и пайку серого мечтаю получить.
Гляжу, как кот в окно,
теперь мне всё равно!
Я раньше всех готов свой факел потушить.
Когда качаются фонарики ночные
и чёрный кот бежит по улице, как чёрт,
я из пивной иду,
я никого не жду,
я навсегда побил свой жизненный рекорд!
1953