Домой Вниз Поиск по сайту

Осип Мандельштам

МАНДЕЛЬШТАМ Осип Эмильевич [3 (15) января 1891, Варшава - 27 декабря 1938, лагерь Вторая Речка под Владивостоком], русский поэт, прозаик, переводчик, эссеист.

Осип Мандельштам. Osip Mandelshtam

Начинал как представитель акмеизма. Поэзия насыщена культурно-историческими образами и мотивами, отмечена конкретно-вещественным восприятием мира, трагическим переживанием гибели культуры. Сборники «Камень» (1913), «Tristia» (1922), цикл «Воронежские тетради» (опубликован 1966). Книга «Разговор о Данте» (опубликована 1967), автобиографическая проза, статьи о поэзии. Репрессирован; реабилитирован посмертно.

Подробнее

Фотогалерея (21)

КНИГИ СТИХОВ (2):

СТИХИ (60):

ЕЩЁ СТИХИ (13):

Вверх Вниз

[Ода]

Когда б я уголь взял для высшей похвалы -
Для радости рисунка непреложной, -
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголёк, -
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б несколько гремучих линий взял,
Всё моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряжённом свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, - вдруг узнаёшь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его - не Сталин, - Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой - ему народ родной -
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поёт, густея,
Само грядущее - дружина мудреца
И слушает его всё чаще, всё смелее.

Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твёрдость рта - отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко - знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь - откровенность, весь - признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголёк, в котором всё сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною - ловить лишь сходства ось -
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь - к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я ещё иметь друзей,
Пусть не насыщен я и жёлчью и слезами,
Он всё мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера -
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна - добро живое -
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь - через тайгу
И ленинский октябрь - до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца -
Его мы слышали и мы его застали.

Январь - март 1937


***

Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.

В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.

Несчастлив тот, кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто сам полуживой
У тени милостыню просит.

15-16 января 1937


Стансы

Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идёт единоличник,
Я в мир вхожу, - и люди хороши.

Люблю шинель красноармейской складки,
Длину до пят, рукав простой и гладкий
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.

Проклятый шов, нелепая затея
Нас разлучили. А теперь, пойми,
Я должен жить, дыша и большевея,
И, перед смертью хорошея,
Ещё побыть и поиграть с людьми!

Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме.
Клевещущих козлов не досмотрел я драки,
Как петушок в прозрачной летней тьме,
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки, -
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.

И ты, Москва, сестра моя, легка,
Когда встречаешь в самолёте брата
До первого трамвайного звонка, -
Нежнее моря, путаней салата
Из дерева, стекла и молока…

Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила - вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.

Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг,
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню всё - немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.

И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен.
Как «Слово о Полку», струна моя туга,
И в голосе моём после удушья
Звучит земля - последнее оружье -
Сухая влажность чернозёмных га…

Май - июнь 1935


***

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чёртова -
Как её ни вывёртывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в нём было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма
Так и зовётся по имени
Этого Мандельштама…

Апрель 1935


***

Пусти меня, отдай меня, Воронеж!
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня или вернёшь, -
Воронеж - блажь, Воронеж - ворон, нож.

Апрель 1935


***

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых кровей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течёт Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт.

17-28 марта 1931, конец 1935


[Приглашаю посмотреть моё маленькое стихотворение: О.Мандельштаму]

***

Квартира тиха, как бумага –
Пустая, без всяких затей, –
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.

Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребёнке
Обязан кому–то играть.

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.

Какой–нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.

Какой–нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель,
Такую ухлопает моль.

И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намёк,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвётся в халтурные стены
Московского злого жилья.

Ноябрь 1933 года


***

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, куёт за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб,
                        кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина
И широкая грудь осетина.

Ноябрь 1933 года


Старый Крым

Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,
Такой же серенький, кусающийся дым.

Всё так же хороша рассеянная даль –
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят, как пришлые, и возбуждает жалость
Вчерашней глупостью украшенный миндаль.

Природа своего не узнаёт лица,
И тени страшные Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца…

Май 1933 года


***

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Держу пари, что я ещё не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я ещё могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.

Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черёмухах цветёт,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывёт.

Не волноваться. Нетерпенье - роскошь,
Я постепенно скорость разовью -
Холодным шагом выйдем на дорожку -
Я сохранил дистанцию мою.

7 июня 1931


***

Сохрани мою речь навсегда
                          за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья,
                             за совестный дёготь труда…
Как вода в новгородских колодцах
                                 должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к рождеству отразилась
                                   семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг
                             и помощник мой грубый,
Я - непризнанный брат,
                       отщепенец в народной семье -
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня
                           эти мёрзлые плахи,
Как, нацелясь на смерть,
                         городки зашибают в саду, -
Я за это всю жизнь
                   прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской
                       в лесах топорище найду.

3 мая 1931


Рояль

Как парламент, жующий фронду,
Вяло дышит огромный зал -
Не идёт Гора на Жиронду,
И не крепнет сословий вал.

Оскорблённый и оскорбитель,
Не звучит рояль-Голиаф -
Звуколюбец, душемутитель,
Мирабо фортепьянных прав.

Разве руки мои - кувалды?
Десять пальцев - мой табунок!
И вскочил, отряхая фалды,
Мастер Генрих - конёк-горбунок.

………………………..

Чтобы в мире стало просторней,
Ради сложности мировой,
Не втирайте в клавиши корень
Сладковатой груши земной.

Чтоб смолою соната джина
Проступила из позвонков,
Нюренбергская есть пружина,
Выпрямляющая мертвецов.

16 апреля 1931


***

Жил Александр Герцович,
Еврейский музыкант, -
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.

И всласть, с утра до вечера,
Заученную вхруст,
Одну сонату вечную
Играл он наизусть…

Что, Александр Герцович,
На улице темно?
Брось, Александр Герцович,
Чего там?.. Всё равно…

Пускай там итальяночка,
Покуда снег хрустит,
На узеньких на саночках
За Шубертом летит.

Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
А там - вороньей шубою
На вешалке висеть…

Всё, Александр Герцович,
Заверчено давно,
Брось, Александр Скерцович,
Чего там?.. Всё равно…

27 марта 1931


***

Колют ресницы, в груди прикипела слеза.
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно, - и всё-таки до смерти хочется жить.

С нар приподнявшись
                    на первый раздавшийся звук,
Дико и сонно ещё озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поёт
В час, как полоской заря над острогом встаёт.

Март 1931


***

Ma voix aigre et fausse…
P. Verlaine
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни - шерри-бренди, -
Ангел мой.

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из чёрных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне - солёной пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.

Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли -
Всё равно;
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино.

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни - шерри-бренди, -
Ангел мой.

2 марта 1931


Мой голос пронзительный и фальшивый… П.Верлен (фр.).

***

Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,

А не то верёвок собери
Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Январь 1931


Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.

Петербург! я ещё не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930


***

Я буду метаться по табору улицы тёмной
За веткой черёмухи в чёрной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом…

Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет - с муравьиной кислинкой,
От них на губах остаётся янтарная сухость.

В такие минуты и воздух мне кажется карим,
И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой,
И то, что я знаю о яблочной, розовой коже…

Но всё же скрипели извозчичьих санок полозья,
B плетёнку рогожи глядели колючие звёзды,
И били вразрядку копыта по клавишам мёрзлым.

И только и свету, что в звёздной колючей неправде,
А жизнь проплывёт театрального капора пеной;
И некому молвить: «Из табора улицы темной…»

Весна 1925


Читает Осип Мандельштам:

Звук

Цыганка

Сегодня ночью, не солгу,
По пояс в тающем снегу
Я шёл с чужого полустанка.
Гляжу - изба: вошёл в сенцы,
Чай с солью пили чернецы,
И с ними балует цыганка.

У изголовья, вновь и вновь,
Цыганка вскидывает бровь,
И разговор её был жалок.
Она сидела до зари
И говорила: - Подари.
Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок…

Того, что было, не вернёшь,
Дубовый стол, в солонке нож,
И вместо хлеба - ёж брюхатый;
Хотели петь - и не смогли,
Хотели встать - дугой пошли
Через окно на двор горбатый.

И вот проходит полчаса,
И гарнцы чёрного овса
Жуют, похрустывая, кони;
Скрипят ворота на заре,
И запрягают на дворе.
Теплеют медленно ладони.

Холщовый сумрак поредел.
С водою разведённый мел,
Хоть даром, скука разливает,
И сквозь прозрачное рядно
Молочный день глядит в окно,
И золотушный грач мелькает.

1925


Читает Осип Мандельштам:

Звук

***

Вы, с квадратными окошками,
невысокие дома, -
Здравствуй, здравствуй, петербургская
несуровая зима!

И торчат, как щуки рёбрами,
незамёрзшие катки,
И ещё в прихожих слепеньких
валяются коньки.

А давно ли по каналу плыл
с красным обжигом гончар,
Продавал с гранитной лесенки
добросовестный товар.

Ходят боты, ходят серые
у Гостиного двора,
И сама собой сдирается
с мандаринов кожура.

И в мешочке кофий жареный,
прямо с холоду домой,
Электрическою мельницей
смолот мокко золотой.

Шоколадные, кирпичные,
невысокие дома, -
Здравствуй, здравствуй, петербургская
несуровая зима!

И приёмные с роялями,
где, по креслам рассадив,
Доктора кого-то потчуют
ворохами старых «Нив».

После бани, после оперы, -
всё равно, куда ни шло, -
Бестолковое, последнее
трамвайное тепло!

1924


Читает Осип Мандельштам:

Звук

***

Нет, никогда, ничей я не был современник,
Мне не с руки почёт такой.
О, как противен мне какой-то соименник,
То был не я, то был другой.

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадёт.

Я с веком поднимал болезненные веки -
Два сонных яблока больших,
И мне гремучие рассказывали реки
Ход воспалённых тяжб людских.

Сто лет тому назад подушками белела
Складная лёгкая постель,
И странно вытянулось глиняное тело, -
Кончался века первый хмель.

Среди скрипучего похода мирового -
Какая лёгкая кровать!
Ну что же, если нам не выковать другого,
Давайте с веком вековать.

И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке
Век умирает, - а потом
Два сонных яблока на роговой облатке
Сияют перистым огнём.

1924


Читает Осип Мандельштам:

Звук

1 января 1924

Кто время целовал в измученное темя, -
С сыновьей нежностью потом
Он будет вспоминать, как спать ложилось время
В сугроб пшеничный за окном.
Кто веку поднимал болезненные веки -
Два сонных яблока больших, -
Он слышит вечно шум - когда взревели реки
Времён обманных и глухих.

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадёт.
Я знаю, с каждым днём слабеет жизни выдох,
Ещё немного - оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.

О, глиняная жизнь! О, умиранье века!
Боюсь, лишь тот поймёт тебя,
В ком беспомОщная улыбка человека,
Который потерял себя.
Какая боль - искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И с известью в крови для племени чужого
Ночные травы собирать.

Век. Известковый слой в крови больного сына
Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,
И некуда бежать от века-властелина…
Снег пахнет яблоком, как встарь.
Мне хочется бежать от моего порога.
Куда? На улице темно,
И, словно сыплют соль мощёною дорогой,
Белеет совесть предо мной.

По переулочкам, скворешням и застрехам,
Недалеко, собравшись как-нибудь, -
Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом,
Всё силюсь полость застегнуть.
Мелькает улица, другая,
И яблоком хрустит саней морозный звук,
Не поддаётся петелька тугая,
Всё время валится из рук.

Каким железным скобяным товаром
Ночь зимняя гремит по улицам Москвы,
То мёрзлой рыбою стучит, то хлещет паром
Из чайных розовых - как серебром плотвы.
Москва - опять Москва. Я говорю ей: здравствуй!
Не обессудь, теперь уж не беда,
По старине я принимаю братство
Мороза крепкого и щучьего суда.

Пылает на снегу аптечная малина,
И где-то щёлкнул ундервуд,
Спина извозчика и снег на пол-аршина:
Чего тебе ещё? Не тронут, не убьют.
Зима-красавица, и в звёздах небо козье
Рассыпалось и молоком горит,
И конским волосом о мёрзлые полозья
Вся полость трётся и звенит.

А переулочки коптили керосинкой,
Глотали снег, малину, лёд,
Всё шелушиться им советской сонатинкой,
Двадцатый вспоминая год.
Ужели я предам позорному злословью -
Вновь пахнет яблоком мороз -
Присягу чудную четвёртому сословью
И клятвы крупные до слёз?

Кого ещё убьешь? Кого ещё прославишь?
Какую выдумаешь ложь?
То ундервуда хрящ: скорее вырви клавиш -
И щучью косточку найдёшь;
И известковый слой в крови больного сына
Растает, и блаженный брызнет смех…
Но пишущих машин простая сонатина -
Лишь тень сонат могучих тех.

1924, 1937


Париж

Язык булыжника мне голубя понятней,
Здесь камни - голуби, дома - как голубятни.
И светлым ручейком течёт рассказ подков
По звучным мостовым прабабки городов.

Здесь толпы детские - событий попрошайки,
Парижских воробьёв испуганные стайки,
Клевали наскоро крупу свинцовых крох -
Фригийской бабушкой рассыпанный горох.
И в памяти живёт плетёная корзинка,
И в воздухе плывёт забытая картинка,
И тесные дома - зубов молочных ряд
На дёснах старческих, как близнецы, стоят.

Здесь клички месяцам давали, как котятам,
И молоко и кровь давали нежным львятам;
А подрастут они - то разве года два
Держалась на плечах большая голова!
Большеголовые там руки подымали
И клятвой на песке, как яблоком, играли…

Мне трудно говорить - не видел ничего,
Но всё-таки скажу: я помню одного, -
Он лапу поднимал, как огненную розу,
И, как ребёнок, всем показывал занозу,
Его не слушали: смеялись кучера,
И грызла яблоки, с шарманкой, детвора.
Афиши клеили, и ставили капканы,
И пели песенки, и жарили каштаны,
И светлой улицей, как просекой прямой,
Летели лошади из зелени густой!

1923


Читает Осип Мандельштам (запись обрывается после строки "Его не слушали: смеялись кучера"):

Звук

***

Холодок щекочет темя,
И нельзя признаться вдруг, -
И меня срезает время,
Как скосило твой каблук.

Жизнь себя перемогает,
Понемногу тает звук,
Всё чего-то не хватает,
Что-то вспомнить недосуг.

А ведь раньше лучше было,
И, пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Кровь, как нынче шелестишь.

Видно, даром не проходит
Шевеленье этих губ,
И вершина колобродит,
Обречённая на сруб.

1922


Читает Осип Мандельштам:

Звук

***

Я по лесенке приставной
Лез на всклоченный сеновал, -
Я дышал звёзд млечных трухой,
Колтуном пространства дышал.

И подумал: зачем будить
Удлинённых звучаний рой,
В этой вечной склоке ловить
Эолийский чудесный строй?

Звёзд в ковше медведицы семь.
Добрых чувств на земле пять.
Набухает, звенит темь
И растёт и звенит опять.

Распряжённый огромный воз
Поперёк вселенной торчит.
Сеновала древний хаос
Защекочет, запорошит…

Не своей чешуёй шуршим,
Против шерсти мира поём.
Лиру строим, словно спешим
Обрасти косматым руном.

Из гнезда упавших щеглов
Косари приносят назад, -
Из горящих вырвусь рядов
И вернусь в родной звукоряд.

Чтобы розовой крови связь
И травы сухорукий звон
Распростились; одна - скрепясь,
А другая - в заумный сон.

1922


Читает Осип Мандельштам:

Звук

Век

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.

Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребёнка
Век младенческой земли -
Снова в жертву, как ягнёнка,
Темя жизни принесли.

Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.

И ещё набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
И горячей рыбой мещет
В берег тёплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льётся, льётся безразличье
На смертельный твой ушиб.

1922


***

Исакий под фатой молочной белизны
Стоит седою голубятней,
И посох бередит седыя тишины
И чин воздушный сердцу внятный.

Столетних панихид блуждающий призрак,
Широкий вынос плащаницы,
И в ветхом неводе генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.

Ветхозаветный дым на тёплых алтарях
И иерея возглас сирый,
Смиренник царственный: снег чистый на плечах
И одичалые порфиры.

Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги новаго завета.

Не к вам влечётся дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурный несчастья волчий след,
Ему вовеки не изменим.

Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах, в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.

1921


Читает Осип Мандельштам:

Звук

Концерт на вокзале

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит,
Но, видит Бог, есть музыка над нами,
Дрожит вокзал от пенья Аонид,
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит.

Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.
Железный мир опять заворожён.
На звучный пир в элизиум туманный
Торжественно уносится вагон:
Павлиний крик и рокот фортепьянный.
Я опоздал. Мне страшно. Это - сон.

И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
Скрипичный строй в смятеньи и слезах.
Ночного хора дикое начало
И запах роз в гниющих парниках -
Где под стеклянным небом ночевала
Родная тень в кочующих толпах…

И мнится мне: весь в музыке и пене,
Железный мир так нищенски дрожит.
В стеклянные я упираюсь сени.
Горячий пар зрачки смычков слепит.
Куда же ты? На тризне милой тени
В последний раз нам музыка звучит!

1921


***

Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.
Не  утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Дремучий воздух пуст.

Я больше не ревную,
Но я тебя хочу,
И сам себя несу я,
Как жертву палачу.
Тебя не назову я
Ни радость, ни любовь.
На дикую, чужую
Мне подменили кровь.

Ещё одно мгновенье,
И я скажу тебе,
Не радость, а мученье
Я нахожу в тебе.
И, словно преступленье,
Меня к тебе влечёт
Искусанный в смятеньи
Вишнёвый нежный рот.

Вернись ко мне скорее,
Мне страшно без тебя,
Я никогда сильнее
Не чувствовал тебя,
И всё, чего хочу я,
Я вижу наяву.
Я больше не ревную,
Но я тебя зову.

1920


Читает Осип Мандельштам:

Звук

Ласточка

Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вёрнется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поётся.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветёт,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывёт,
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растёт как бы шатёр иль храм,
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мёртвой ласточкой бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зелёной.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья.

А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольётся,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернётся.

Всё не о том прозрачная твердит,
Всё ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как чёрный лёд, горит
Стигийского воспоминанье звона.

Ноябрь 1920


***

Сёстры тяжесть и нежность,
                           одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжёлую розу сосут.
Человек умирает. Песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на чёрных носилках несут.

Ах, тяжёлые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твоё повторить!
У меня остаётся одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно тёмную воду,
                    я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землёю была.
В медленном водовороте
                       тяжёлые нежные розы,
Розы тяжесть и нежность
                        в двойные венки заплела!

Март 1920


Телефон

На этом диком страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы - телефон!

Асфальта чёрные озёра
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце; скоро
Безумный пепел прокричит.

А там дубовая Валгалла
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.

Весь воздух выпили тяжёлые портьеры,
На театральной площади темно.
Звонок - и закружились сферы:
Самоубийство решено.

Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветёт: прости!

И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты - избавленье и зарница
Самоубийства - телефон!

1 июня 1918, Москва


Кассандре

Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ,
                       твоих, Кассандра, глаз,
Но в декабре торжественного бденья
Воспоминанья мучат нас.

И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы, любя;
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…

Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.

Но, если эта жизнь - необходимость бреда
И корабельный лес - высокие дома, -
Я полюбил тебя, безрукая победа
И зачумлённая зима.

На площади с броневиками
Я вижу человека - он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон.

Больная, тихая Кассандра,
Я больше не могу - зачем
Сияло солнце Александра,
Сто лет тому назад сияло всем?

1917


***

Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы
И ощетинился убийца-броневик,
И пулемётчик низколобый, -

- Керенского распять! - потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала:
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
И сердце биться перестало!

И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова;
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день
Вязать его, щенка Петрова!

Среди гражданских бурь и яростных личин,
Тончайшим гневом пламенея,
Ты шёл бестрепетно, свободный гражданин,
Куда вела тебя Психея.

И если для других восторженный народ
Венки свивает золотые -
Благословить тебя в далёкий ад сойдёт
Стопами лёгкими Россия.

Ноябрь 1917


***

Золотистого мёда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
- Здесь, в печальной Тавриде,
                              куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, -
                        и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, - идёшь, никого не заметишь.
Как тяжёлые бочки, спокойные катятся дни:
Далеко в шалаше голоса -
                         не поймёшь, не ответишь.

После чаю мы вышли
                   в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены тёмные шторы.
Мимо белых колонн
                  мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом
                      обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живёт,
Где курчавые всадники
                      бьются в кудрявом порядке:
В каменистой Тавриде наука Эллады - и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской
                        и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме:
                           любимая всеми жена, -
Не Елена - другая - как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжёлые волны.
И, покинув корабль,
                    натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился,
                     пространством и временем полный.

1917


Зверинец

Отверженное слово «мир»
В начале оскорблённой эры;
Светильник в глубине пещеры
И воздух горных стран - эфир;
Эфир, которым не сумели,
Не захотели мы дышать.
Козлиным голосом, опять,
Поют косматые свирели.

Пока ягнята и волы
На тучных пастбищах водились
И дружелюбные садились
На плечи сонных скал орлы, -
Германец выкормил орла,
И лев британцу покорился,
И галльский гребень появился
Из петушиного хохла.

А ныне завладел дикарь
Священной палицей Геракла,
И чёрная земля иссякла,
Неблагодарная, как встарь.
Я палочку возьму сухую,
Огонь добуду из неё,
Пускай уходит в ночь глухую
Мной всполошённое зверьё!

Петух и лев, широкохмурый
Орёл и ласковый медведь -
Мы для войны построим клеть,
Звериные пригреем шкуры.
А я пою вино времён -
Источник речи италийской -
И в колыбели праарийской
Славянский и германский лён!

Италия, тебе не лень
Тревожить Рима колесницы,
С кудахтаньем домашней птицы
Перелетев через плетень?
И ты, соседка, не взыщи -
Орёл топорщится и злится:
Что, если для твоей пращи
Тяжёлый камень не годится?

В зверинце заперев зверей,
Мы успокоимся надолго,
И станет полноводней Волга,
И рейнская струя светлей, -
И умудрённый человек
Почтит невольно чужестранца,
Как полубога, буйством танца
На берегах великих рек.

1916, 1935


***

На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьёвых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.

А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.

Не три свечи горели, а три встречи -
Одну из них сам Бог благословил,
Четвёртой не бывать, а Рим далече -
И никогда он Рима не любил.

Ныряли сани в чёрные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.

Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело -
И рыжую солому подожгли.

1916


Обращено к М. Цветаевой.

***

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочёл до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, -
На головах царей божественная пена, -
Куда плывёте вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море чёрное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

1915


***

Я не увижу знаменитой «Федры»,
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушнен к суете актёров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу, обращённый к рампе,
Двойною рифмой оперённый стих:

- Как эти покрывала мне постылы…

Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит.
Спадают с плеч классические шали,
Расплавленный страданьем крепнет голос.
И достигает скорбного закала
Негодованьем раскалённый слог…

Я опоздал на празднество Расина…

Вновь шелестят истлевшие афиши,
И слабо пахнет апельсинной коркой,
И, словно из столетней летаргии,
Очнувшийся сосед мне говорит:
- Измученный безумством Мельпомены,
Я в этой жизни жажду только мира;
Уйдём, покуда зрители-шакалы
На растерзанье Музы не пришли!

Когда бы грек увидел наши игры…

1915


***

Отравлен хлеб, и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать.

Под звёздным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан,
Кто выменял коня, - событий
Рассеивается туман.

И, если подлинно поётся
И полной грудью, наконец,
Всё исчезает - остаётся
Пространство, звёзды и певец!

1913


Кинематограф

Кинематограф. Три скамейки.
Сентиментальная горячка.
Аристократка и богачка
В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полёта:
Она ни в чём не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне -
Седого графа сын побочный.
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.

И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука. Бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой
Ещё достаточно отваги
Похитить важные бумаги
Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее
Чудовищный мотор несётся,
Стрекочет лента, сердце бьётся
Тревожнее и веселее.

В дорожном платье, с саквояжем,
В автомобиле и в вагоне,
Она боится лишь погони,
Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:
Цель не оправдывает средства!
Ему - отцовское наследство,
А ей - пожизненная крепость!

1913


Бах

Здесь прихожане - дети праха
И доски вместо образов,
Где мелом - Себастьяна Баха
Лишь цифры значатся псалмов.

Разноголосица какая
В трактирах буйных и церквах,
А ты ликуешь, как Исайя,
О, рассудительнейший Бах!

Высокий спорщик, неужели,
Играя внукам свой хорал,
Опору духа в самом деле
Ты в доказательстве искал?

Что звук? Шестнадцатые доли,
Органа многосложный крик -
Лишь воркотня твоя, не боле,
О, несговорчивый старик!

И лютеранский проповедник
На чёрной кафедре своей
С твоими, гневный собеседник,
Мешает звук своих речей.

1913


Петербургские строфы

Н. Гумилёву
Над желтизной правительственных зданий
Кружилась долго мутная метель,
И правовед опять садится в сани,
Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припёке
Зажглось каюты толстое стекло.
Чудовищна, как броненосец в доке, -
Россия отдыхает тяжело.

А над Невой - посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства жёсткая порфира,
Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба -
Онегина старинная тоска;
На площади Сената - вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…

Черпали воду ялики, и чайки
Морские посещали склад пеньки,
Где, продавая сбитень или сайки,
Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход -
Чудак Евгений - бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянёт!

Январь 1913


Notre Dame

Где римский судия судил чужой народ -
Стоит базилика, и - радостный и первый -
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый лёгкий свод.

Но выдаёт себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом - дуб, и всюду царь - отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра, -
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…

1912


***

Я ненавижу свет
Однообразных звёзд.
Здравствуй, мой давний бред, -
Башни стрельчатый рост!

Кружевом, камень, будь
И паутиной стань,
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань!

Будет и мой черёд -
Чую размах крыла.
Так - но куда уйдёт
Мысли живой стрела?

Или свой путь и срок
Я, исчерпав, вернусь:
Там - я любить не мог,
Здесь - я любить боюсь…

1912


Казино

Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа - серое пятно.
Мне, в опьяненьи лёгком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.

Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.

Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;

И, окружён водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, -
Люблю следить за чайкою крылатой!

Май 1912


***

Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» - сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади…

Апрель 1912


***

Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, - и чем я виноват,
Что слабых звёзд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:
Который час, его спросили здесь,
А он ответил любопытным: вечность!

1912


Царское село

Георгию Иванову
Поедем в Царское Село!
Там улыбаются мещанки,
Когда уланы после пьянки
Садятся в крепкое седло…
Поедем в Царское Село!

Казармы, парки и дворцы,
А на деревьях - клочья ваты,
И грянут «здравия» раскаты
На крик - «здорово, молодцы!»
Казармы, парки и дворцы…

Одноэтажные дома,
Где однодумы-генералы
Свой коротают век усталый,
Читая «Ниву» и Дюма…
Особняки - а не дома!

Свист паровоза… Едет князь.
В стеклянном павильоне свита!..
И, саблю волоча сердито,
Выходит офицер, кичась, -
Не сомневаюсь - это князь…

И возвращается домой -
Конечно, в царство этикета -
Внушая тайный страх, карета
С мощами фрейлины седой,
Что возвращается домой…

1912, 1927 (?)


***

Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень -
Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,
Земную разрушь клеть
И яростный гимн грянь -
Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг,
Качается глух, прям,
И страстно стучит рок
В запретную дверь к нам…

1911


Читает Осип Мандельштам:

Звук

***

Отчего душа так певуча,
И так мало милых имён,
И мгновенный ритм - только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой
И совсем не вернётся - или
Он вернётся совсем другой.

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдёшь в морские края, -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий
И действительно смерть придёт?

1911


Раковина

Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поёшь,
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей,

И хрупкой раковины стены,
Как нежилого сердца дом,
Наполнишь шёпотами пены,
Туманом, ветром и дождём…

1911


Silentium

Она ещё не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В черно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,
И слово в музыку вернись,
И сердце сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!

1910


***

Неумолимые слова…
Окаменела Иудея,
И, с каждым мигом тяжелея,
Его поникла голова.

Стояли воины кругом
На страже стынущего тела;
Как венчик, голова висела
На стебле тонком и чужом.

И царствовал, и никнул Он,
Как лилия в родимый омут,
И глубина, где стебли тонут,
Торжествовала свой закон.

[Август] 1910, Целендорф


***

Дано мне тело - что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стёкла вечности уже легло
Моё дыхание, моё тепло.

Запечатлеется на нём узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть,
Узора милого не зачеркнуть.

1909


***

Нежнее нежного
Лицо твоё,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И всё твоё -
От неизбежного.

От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.

[Декабрь ?] 1909


***

Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена
Истомой - сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.

Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.

[Май ?] 1909


***

На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Берёзы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко, -

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.

[Апрель ?] 1909


***

Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Всё большое далеко развеять,
Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,
Ничего от неё не приемлю,
Но люблю мою бедную землю
Оттого, что иной не видал.

Я качался в далёком саду
На простой деревянной качели,
И высокие тёмные ели
Вспоминаю в туманном бреду.

1908


***

Сусальным золотом горят
В лесах рождественские ёлки,
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!

1908


Вверх Вниз

Биография

Из петербургской еврейской купеческой семьи. Учился в Тенишевском училище, увлекался эсеровским движением (воспоминания «Шум времени»,1925). В 1907-08 слушал лекции в Париже, в 1909-10 в Гейдельберге, в 1911-17 изучал в Петербургском университете романскую филологию (курса не закончил).

Символизм

Первые стихотворные опыты в народническом стиле относятся к 1906, систематическая работа над поэзией началась с 1908, первая публикация - 1910. Мандельштам примыкает к символизму (посещает В. И. Иванова, посылает ему свои стихи). Его программа - сочетать «суровость Тютчева с ребячеством Верлена», высокость с детской непосредственностью. Сквозная тема стихов - хрупкость здешнего мира и человека перед лицом непонятной вечности и судьбы («Неужели я настоящий / И действительно смерть придёт?..»); интонация - удивлённой простоты; форма - короткие стихотворения с очень конкретными образами (пейзажи, стихотворные натюрморты). Поэт ищет выхода в религии (особенно напряжённо в 1910), посещает заседания Религиозно-философского общества, но в стихах его религиозные мотивы целомудренно-сдержанны («Неумолимые слова…» - о Христе, который не назван). В 1911 принимает крещение по методистскому обряду. Из стихов этих лет Мандельштам включил в свои книги менее трети.

Акмеизм

В 1911 Мандельштам сближается с Н. С. Гумилевым и А. А. Ахматовой, в 1913 его стихи Notre Dame, «Айя-София» печатаются в программной подборке акмеистов. Программа акмеизма для него - конкретность, «посюсторонность», «сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия», преодоление хрупкости человека и косности мироздания через творчество («из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам»): поэт уподобляется зодчему, первая книга Мандельштама называется «Камень» (1913, 2-е изд.- 1916). Так же «зодчески» должно строиться и общество (стихи о всеединящем Риме, статьи «Пётр Чаадаев», «Скрябин и христианство»). Стихи его приобретают высокую торжественность интонаций, насыщаются классическими мотивами («Петербургские строфы», «Бах», «Я не увижу знаменитой «Федры»); в сочетании с бытовыми и книжными темами это порой даёт остранённо-причудливые рисунки («Кинематограф», «Домби и сын»). К нему приходит известность в литературных кружках, он свой человек в петербургской богеме, задорный, ребячливый и самозабвенно-торжественный над стихами.

Война и революция

Первую мировую войну Мандельштам сначала приветствует, потом развенчивает («Зверинец»); отношение к октябрю 1917 как к катастрофе («Кассандре», «Когда октябрьский нам готовил временщик…») сменяется надеждой на то, что новое «жестоковыйное» государство может быть гуманизовано хранителями старой культуры, которые вдохнут в его нищету домашнее, «эллинское» (а не римское!) тепло человеческого слова. Об этом - его лирические статьи «Слово и культура», «О природе слова», «Гуманизм и современность», «Пшеница человеческая» и др. (1921-22). В 1919-20 (и позднее, в 1921-22) он уезжает из голодного Петербурга на юг (Украина, Крым, Кавказ: воспоминания «Феодосия», 1925), но от эмиграции отказывается; в 1922 поселяется в Москве с молодой женой Н. Я. Хазиной (Н. Я. Мандельштам), которая станет его опорой на всю жизнь, а после гибели героически спасёт его наследие. Стихи 1916-21 гг. (сборник «Tristia», 1922, «Вторая книга», 1923) написаны в новой манере, значения слов становятся расплывчаты, иррациональны: «живое слово не обозначает предметы, а свободно выбирает, как бы для жилья,… милое тело». Слова соединяются в фразы только звуками и семантической эмоцией («Россия, Лета, Лорелея»), связь между фразами теряется из-за пропусков ассоциативных звеньев. В тематике появляются «чёрное солнце» любви, смерти, исторической катастрофы, «ночное солнце» сохраняемой и возрождаемой культуры, круговорот времён, а в центре его - «святые острова» Эллады («На розвальнях…», «Сёстры - тяжесть и нежность…», «Золотистого мёда струя…», «В Петербурге мы сойдёмся снова…» и др.). К 1923 надежды на гуманизацию нового общества иссякают, Мандельштам чувствует себя отзвуком старого века в пустоте нового («Нашедший подкову», «1 января 1924») и после 1925 на пять лет перестаёт писать стихи; только в 1928 выходят итоговый сборник «Стихотворения» и прозаическая повесть «Египетская марка» (тем же отрывисто-ассоциативным стилем) о судьбе маленького человека в провале двух эпох.

Вызов власти

С 1924 Мандельштам живет в Ленинграде, с 1928 в Москве, бездомно и безбытно, зарабатывая изнурительными переводами: «чувствую себя должником революции, но приношу ей дары, в которых она не нуждается». Он принимает идеалы революции, но отвергает власть, которая их фальсифицирует. В 1930 он пишет «Четвёртую прозу», жесточайшее обличение нового режима, а в 1933 - стихотворную инвективу («эпиграмму») против Сталина («Мы живём, под собою не чуя страны…»). Этот разрыв с официальной идеологией даёт ему силу вернуться к творчеству (за редкими исключениями, «в стол», не для печати): его стихи - о чести и совести, завещанных революционными «разночинцами», о новой человеческой культуре, которая должна рождаться из земной природы, как биологическое или геологическое явление («Сохрани мою речь…», «За гремучую доблесть грядущих веков…», «Армения», очерки «Путешествие в Армению»). Ассоциативный стиль его стихов становится всё более резким, порывистым, тёмным; теоретическая мотивировка его - в эссе «Разговор о Данте» (1933).

Ссылка и гибель

В мае 1934 Мандельштам арестован (за «эпиграмму» и другие стихи), сослан в Чердынь на Северном Урале, после приступа душевной болезни и попытки самоубийства переведён в Воронеж. Там он отбывает ссылку до мая 1937, живёт почти нищенски, сперва на мелкие заработки, потом на скудную помощь друзей. Мандельштам ждал расстрела: неожиданная мягкость приговора вызвала в нём душевное смятение, вылившееся в ряд стихов с открытым приятием советской действительности и с готовностью на жертвенную смерть («Стансы» 1935 и 1937, так называемая «ода» Сталину 1937 и др.); впрочем, многие исследователи видят в них лишь самопринуждение или «эзопов язык». Центральное произведение воронежских лет - «Стихи о неизвестном солдате», самое тёмное из сочинений Мандельштама, с апокалиптической картиной революционной (?) войны за выживание человечества и его мирового разума. Мандельштам то надеялся, что «ода» спасёт его, то говорил, что «это была болезнь», и хотел её уничтожить. После Воронежа он живёт год в окрестностях Москвы, «как в страшном сне» (А. Ахматова). В мае 1938 его арестовывают вторично - «за контрреволюционную деятельность» - и направляют на Колыму. Он умер в пересыльном лагере, в состоянии, близком к сумасшествию, по официальному заключению - от паралича сердца. Имя его оставалось в СССР под запретом около 20 лет.

М. Л. Гаспаров

Энциклопедия КМ, 2000 (CD)


МАНДЕЛЬШТАМ, Осип Эмильевич [3(15).I.1891, Варшава, - 27.XII.1938] - русский советский поэт. Родился в купеческой семье. Окончил Тенишевское училище в Петербурге (1907). Учился в Петербургском университете, занимаясь старофранцузским языком и литературой. В 1909 познакомился с Вяч. Ивановым и И. Анненским и вошёл в круг поэтов, близких к журналу «Апполон», где его стихи впервые появились в печати (1910, № 9). Стихи 1909-11 проникнуты ощущением иллюзорности происходящего, стремлением уйти в мир первозданных музыкальных впечатлений («Только детские книги читать», «Silentium» и др.); в них сказалось влияние символистов, преимущественно французских. В 1912 Мандельштам приходит к акмеизму. Для стихов этого периода, вошедших в сборник «Камень» (1913; 2 дополненное издание, 1916), характерны приятие внешней реальности мира, насыщенность вещными деталями, тяга к строго выверенным «архитектурным» формам («Notre Dame», «Айя-София»). Поэт черпает вдохновение в образах мировой культуры, обогащённых литературными и историческими ассоциациями («Домби и сын», «Европа», «Я не слыхал рассказов Оссиана» и др.). Мандельштаму присуща мысль о высокой значимости личности и мировоззрения художника, для которого поэзия «есть сознание своей правоты» (статья «О собеседнике»). С 1916, начиная с антимилитаристического стихотворения «Зверинец», поэзия Мандельштама приобретает более лирический характер, живее откликается на современную действительность. Стих, усложняясь, обрастает побочными ассоциативными ходами, что затрудняет его понимание. В стихотворениях «На розвальнях…», «Декабрист» и других детали, уводящие в глубь истории, одновременно служат раскрытию личной темы: невозможности уклониться от уготованного историей пути. Октябрьская революция нашла у Мандельштаме прочувствованный отклик («…В кипящие ночные воды»). «Классицизм» Мандельштама («классическая поэзия - поэзия революции») вызван стремлением овладеть отложившимися в языке культурными напластованиями (статьи «Слово и культура», «О природе слова»). Прошлое представляется ему в виде нетронутой целины, которую надо заново перепахать, чтобы удовлетворить тоску человечества по новой культуре. В 1918-21 Мандельштам работал в культурно-просветительских учреждениях, был в Крыму и Грузии. В 1922 он переезжает в Москву. Во время обострившейся борьбы литературных группировок Мандельштам сохраняет независимое положение; это приводит к изоляции имени Мандельштама в литературе. Стихи 1921-25 немногочисленны и отмечены острым сознанием «отщепенства». Поэт сознаёт, что «приносит революции дары, в которых она пока что не нуждается» (Ответ на анкету, газета «Читатель и писатель», 1928, № 46). К этому времени относятся автобиографические рассказы «Шум времени» (1925) и повесть «Египетская марка» (1928) - о духовном кризисе интеллигента, жившего до революции на «культурную ренту». Последняя опубликованная при жизни Мандельштама работа - проза «Путешествие в Армению» («Звезда», 1933, № 5). В 1934 в условиях культа личности Мандельштам был репрессирован. Погиб после вторичного ареста.

Стих Мандельштама, внешне традиционный (по метру, рифме), отличается семантической сложностью, основан на большой филологической культуре. Предметная связь слов часто заменяется ассоциативной, имеющей корни в исторической жизни слова. Сближение разных по значению слов, приподнятость интонации восходят по традиции к высокому, «одическому» стилю, берущему начало от М. В. Ломоносова. Стихи Мандельштама 30-х годов, отмеченные признанием: «пора вам знать - я тоже современник» («Полночь в Москве», «Литературная газета», 1932, 23 ноября), связаны с раздумьями над ответственностью художника перед временем, они говорят о большой искренности поэтического пути Мандельштама («За гремучую доблесть…», «Андрею Белому» и другие). В воронежском цикле стихов, созданном в 1935-37 и частично опубликованном в 1965-66, появляются новые для Мандельштама темы русской природы, «земли» («Чернозём», «Я к губам подношу эту зелень» и др.). Поэт ищет пути к «таинственно-родному» стиху, нужному народу. В 1933 была написана книга «Разговор о Данте», в которой наиболее полно изложены взгляды Мандельштама на поэзию.

Соч.: Камень. Стихи, 3 изд., М., 1923; Tristia, П.-Берлин, 1922; Вторая книга, М., 1923; О природе слова, X., 1922; О поэзии. Сб. ст., Л., 1928; Стихотворения, М. - Л., 1928; Собр. соч., Нью-Йорк, 1955 (Библиогр.); Собр. соч., т. 1, Вашингтон, 1964; Примус. Стихи для детей, Л., 1925; [Стихотворения], в кн.: День поэзии, М., 1962; Восемь неизд. стихотворений, «Москва», 1964, № 8; [Стихотворения], «Простор», 1965, № 4; [Стихотворения], там же, 1966, № 11; Из «Воронежских тетрадей». [Предисл. А. Немировского], «Подъём», 1966, № 1; Разговор о Данте, М., 1967.

Лит.: Гумилёв Н., Письма о рус. поэзии, П., 1923, с. 177-79; Блок А., Дневник 1920 года, Собр. соч., т. 7, М. - Л., 1963, с. 371; Жирмунский В., На путях к классицизму, в его кн.: Вопр. теории лит-ры, Л., 1928; Тынянов Ю., Промежуток, в его кн.: Архаисты и новаторы, Л., 1929, с. 568-73; Пяст В., Встречи, М., 1929; Берковский Н., О прозе Мандельштама, в его кн.: Текущая лит-pa, М., 1930; Эренбург И., Люди, годы, жизнь, т. 1, М., 1961; Чуковский К., Встречи с Мандельштамом, «Москва», 1964, № 8; Цветаева М., История одного посвящения, «Лит. Армения», 1966, № 1; Орлов Вл., На рубеже двух эпох (Из истории рус. поэзии нач. нашего века), «Вопр. лит-ры», 1966, № 10; История рус. лит-ры конца XIX - нач. XX века. Библиографич. указатель, под ред. К. Д. Муратовой, М. - Л., 1963.

Ал. Морозов

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 4. - М.: Советская энциклопедия, 1967


МАНДЕЛЬШТАМ Осип Эмильевич [1891-] - поэт; один из главных деятелей акмеизма. Родился в купеческой семье, окончил Петербургский университет. Творчество Мандельштама представляет собой художественное выражение сознания крупной буржуазии в эпоху между двумя революциями. Среди акмеистов Мандельштам занимает особое место. Ахматова дала образцы лирики буржуазного ущерба. У Гумилёва наиболее ярко выражены наступательно-хищнические тенденции русского империализма, но поднимающаяся новая волна рабочей революции в 1912-1914, а больше всего Октябрь 1917, окрасили это выражение чувством исторической обречённости. Мандельштам же выразил преимущественно страх своего класса перед какими бы то ни было социальными переменами, утверждение неподвижности бытия. Для поэзии Мандельштама характерна тяга к классическим образцам, велеречивая строгость, культ исторических мотивов (древний императорский Рим, Эллада, Палестина) и в то же время полный индиферентизм к современности. Даже ультрасовременный теннис осмысливается Мандельштамом через «аттические» образы. Вневременность своей поэзии Мандельштам подчеркнуто декларирует: «Никогда ничей я не был современник». Для миросозерцания Мандельштама характерен крайний фатализм и холод внутреннего равнодушия ко всему происходящему. Действительность воспринимается им лишь с точки зрения иллюзорной неподвижности её форм. Вещь как данность - одна из излюбленных его эстетических категорий. Закономерна тяга Мандельштама к законченно-уравновешенным образам, заимствованным из мира архитектурных и скульптурных представлений; они по своей неподвижной природе наиболее соответствуют «чистому покою», которого так упорно ищет Мандельштам. Любовь Мандельштама к полновесным и полнозвучным словам кладёт на всю его поэзию отпечаток художественного лаконизма. Классические метры Мандельштама, лишь в исключительных случаях нарушаемые ипостасами, служат средством ритмического выделения отдельных слов, приобретающих таким образом известную самодовлеющую ценность. Эту же функцию в его стиле несут полнозвучные точные рифмы.

Искусство понимается Мандельштамом как «ценности незыблемая скала над скучными ошибками веков». Крайний буржуазный индивидуализм поэта развёрнут в ряде основных мотивов творчества. «Подлинное» искусство осознаётся Мандельштамом как самоудовлетворённое одиночество. Предчувствие социальной катастрофы в предреволюционном творчестве Мандельштама выразилось в мотивах смертной скорби, в ощущении мира «болезненного и странного», от которого автор тщательно отгораживается стеной равнодушия, фатализма.

Октябрьская революция не произвела никаких сдвигов в поэтическом творчестве Мандельштама. Попрежнему для его стихов продолжает быть характерным классический холод исторических образов. Огромная сила инерции, сохранявшая сознание Мандельштама нарочито отгороженным от процессов, происходящих в действительности, - дала поэту возможность вплоть до 1925 сохранить позицию абсолютного социального индиферентизма, этой специфической формы буржуазной вражды к социалистической революции. Для этого периода чрезвычайно характерно большое стихотворение «Нашедший подкову» [1923], где декларирован принцип инерции как «извечной» категории. Новизна происходящего подчёркнуто отрицается: «Всё было встарь, всё повторится снова, / И сладок нам лишь узнаванья миг». В этой формуле нашло себе законченное выражение идеалистическое существо творческого метода Мандельштама, для которого всякая внешняя перемена осознаётся как обновлённое «узнавание» неизменно существующего. Классовая логика этой творческой концепции сводится к довольно распространённому среди буржуазных идеологов и художников «приёму» отрицания реальности перемен, вызванных Октябрём. Это лишь чрезвычайно «сублимированное» и зашифрованное идеологическое увековечение капитализма и его культуры. Однако пооктябрьская действительность, фаталистически «приемлемая» Мандельштамом как неизбежность, начинает всё же вызывать в поэте враждебные реакции: «Разбит твой позвоночник, мой прекрасный, жалкий век». Наконец приходит и горькое признание своего социального умирания - «время срезает меня».

1925 знаменует для Мандельштама переход к прозе, долее сохранять в неприкосновенности иллюзорный мир классической гармонии стиха было для него невозможно. «Шум времени» - сборник воспоминаний о 90-х гг. прошлого столетия, о 1905, о Феодосии времени врангельщины. В нём Мандельштам с большой любовью повествует о либерально-буржуазной интеллигенции, отчётливо сознавая задним числом ничтожность и бесперспективность её путей. «Мальчики тысяча девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шёл в гусары, - то был вопрос влюблённости и чести». Лирическая повесть «Египетская марка» [1928] знаменует окончательно распад художественной системы Мандельштама. Уход в бредовой иррационализм сочетается с вульгаризаторским снижением старых классических образов. Например образ разорённого буржуа-рантье развёртывается как миф о старце Пергаменте, «стригущем купоны». Мотив боязни революции сочетается с признанием полного своего краха: «Всё уменьшается, всё тает. И Гёте тает. Небольшой нам отпущен срок». «Странно подумать, что наша жизнь - это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуенцного бреда».

Кроме стихов и прозы у Мандельштама есть книжка статей о поэзии, написанных в духе импрессионистического идеализма. Перу Мандельштама принадлежит статья «Утро акмеизма» - один из значительнейших теоретических манифестов школы (еженедельник «Сирена», Воронеж, 30/I-1919). В ней Мандельштам декларирует высшую по сравнению с бытием «действительность искусства». Одновременно акмеизм характеризуется здесь как «обуянный духом строительства», провозглашается «реальность материала» искусства, отрицается символистская «надземность» его, провозглашается культ средневековья, где была «благородная смесь рассудочности и мистики и ощущение мира как живого равновесия». Всё это ещё раз указывает на буржуазный и контрреволюционный характер акмеизма, школы воинствующего буржуазного искусства в канун пролетарской революции.

Библиография: I. Камень, 1-я кн. стихов, изд. «Акмэ», П., 1913; То же, изд. 2-е, Гиз, Москва, 1923; Tristia, изд. «Petropolis», Берлин, 1922; Вторая книга, изд. «Круг», Москва, 1923; Шум времени, изд. «Время», Ленинград, 1925; Примус (Стихи для детей), изд. «Время», Ленинград, 1925; Стихотворения, Гиз, Москва - Ленинград, 1928; Египетская марка, изд. «Прибой», Ленинград, 1928.

II. Жирмунский В., На путях к классицизму, «Вестник литературы», 1921, IV-V; Эренбург И., Портреты русских поэтов, Берлин, 1922; Гумилёв Н., Письма о русской поэзии, Петроград, 1923; Тынянов Ю., Промежуток (О поэзии), «Русский современник», 1924, IV («Шум времени»); Степанов Н., «Звезда», 1928, VI («Стихотворения»); Рудерман М., «Новый мир», 1928, VIII («Стихотворения»).

III. Владиславлев И. В., Литература великого десятилетия (1917-1927), т. I, Гиз, Москва - Ленинград, 1928.

Ан. Тарасенков

Литературная энциклопедия: В 11 т. - [М.], 1929-1939

Админ Вверх
МЕНЮ САЙТА