Празднуется триумф и победа.
Пресса, министры, банкиры, секс-бомба…
Где тусовалась прежде богема -
тонкая плёночка сверху - бомонда.
Пир на вулкане - банкеты, фуршеты,
шик манекенщиц и шарм бизнесменов,
звёзды эстрады, актёры, поэты
и декламации о переменах.
Интеллигенция? Не осталось?
Сникла? Не видно её и не слышно.
Шумные шоу: выдача в залах
денежных премий, торжественно, пышно.
Новое время… Новые люди…
Ба, всё знакомые прежние лица!..
Дни интервью, лицедейств, словоблудий…
Светское общество… Сливки. Столица.
12 января 1994
Хамелеоны, лицемеры,
их термидоры, их брюмеры,
премьеры, принятые меры,
эксплуатированье веры
наивных и несчастных масс…
И нет на них чумы, холеры,
чтобы от них избавить нас!
[1994]
Я не играю в эти игры -
прёт, чтобы вырваться вперёд,
без - умный и без - дарный сброд,
велеречивые их лидеры
и ненавистный им народ.
[1994]
Стало некуда людям деваться.
Наше время нелепо до смеха.
Тишину расколовшее:
- Братцы! -
от земли отражается эхом.
Одиночество и отчужденье
толп, отталкивающихся друг от друга.
Прут и прут, ничего не жалея.
Горечь, злоба и грубая ругань.
Замороченных и оглуплённых,
вижу их разъярённые лица
и начертанные на знамёнах
невозможности примириться.
[1994]
[2]
Набросилось наглое время
на нашу больную страну.
Не с этими я и не с теми,
но вместе со всеми тону.
Ни в тех я не вижу, ни в этих
России особую стать.
А те, кому верить бы, - в нетях.
Их нет или их не видать.
[1994]
[2]
Живу тоскливо и случайно,
в стране оставшись не у дел.
А ты расталкивать плечами
крутое время полетел.
Я - странный робкий чужестранец,
звучанья складываю в речь.
Ты - солнечный протуберанец,
всё на пути способный сжечь.
Сверкая огненно очами,
стремишься к цели напрямик.
Я - сиротливыми ночами
стихи мараю в мой дневник.
У каждого своя забава,
характер, выбор, дар, судьба.
Ты - отпрыск века-волкодава,
тебе - богатство, власть и слава,
а мне - моё святое право
оплакивать мои гроба.
[1994]
[2]
Со дна последнего отчаянья
вновь не дают мне в сон уйти
собак ночные причитанья
от трёх часов и до пяти.
Собачий вой наполнил мир -
вой по умершим? вопль к живым?..
Что псы печальные пророчат?
И без того наш мир непрочен,
из всех земных щелей и дыр,
Балканы ли, Кавказ ли, Крым,
идёт кромешный адский дым…
Да будет Страшный Суд отсрочен!..
Но слышу на исходе ночи
из глуби городских клоак
стенанья брошенных собак.
[1994]
В полдневный жар в долине Дагестана…
Не Дагестана, а Таджикистана,
Абхазии, Осетии, Чечни
с свинцом в груди везде лежат они.
И снится им… Нет, ничего не снится.
И сыновей своих в них не узнав,
отрекшейся империи столица
не видит их в своих бездумных снах.
И разговора нет о них в гостиных
меж дам и веселящихся господ.
А юношей тела лежат в долинах,
и гибнущих ещё не кончен счёт.
И снится мне долина Дагестана…
Не Дагестана, а Таджикистана,
Абхазии, Осетии, Чечни,
где в одиночестве лежат они…
Моим давнишним смертникам сродни.
[1994]
Чудачеством назвали честность,
а воровство признали нормой,
сослали славу в неизвестность,
цвет красный именуют чёрным.
Бедность считается пороком,
богатым быть теперь престижно,
а бомж, бродящий по дорогам,
сам виноват, ему же стыдно.
Бандит вдруг стал
джентльменом светским.
Стыд-совесть сделались бесстыдством.
Любовь сегодня стала сексом.
И только сыск остался сыском.
Всё вывернули наизнанку,
так что из дыр торчит основа.
Уже не маузеру - танку
в словесных преньях дали слово.
Мораль и право отменили,
суд стал преступников орудьем…
Как в этом ненормальном мире
нам жить, ещё нормальным людям?
[1994]
[2]
Живу в другой эпохе,
живу в другой стране…
И только дети-крохи
и звери льнут ко мне.
А люди - это люди.
На них я ставлю крест.
Мир вижу без иллюзий,
Таким, каков он есть.
[1994]
[2]
Раз в год на Девятое Мая
здесь ставят цветы.
Вот видишь, вновь кто-то поставил.
Пока они свежи.
В сегодняшнем мире
циничности и суеты
тех, павших в войну,
вспоминают всё реже и реже.
Увянут цветы. Не до мёртвых.
Дела у живых.
В делах же, увы, преуспеет
кто жёстче, кто прытче.
…Погибли не те, кто погибли,
а те, кто о них
теперь вспоминает раз в год,
да и то по привычке.
[1994]
[2]
Переменились ветры -
пошли налево дуть,
и прежние запреты
переменили суть,
и прежние порядки
переменили стать…
Но те, что брали взятки,
не могут перестать.
[1994]
Меня всё мучает тоска.
Всё не найду успокоенья.
Так до последнего мгновенья
ползут разорванные звенья
раздавленного червяка.
[1994]
[2]
Двух станов не боец…
А. К. Толстой
Распалась вся страна
на два враждебных стана.
Кровава и страшна
разверзшаяся рана.
Безудержность вражды
чудовищна, ужасна,
чудовищны вожди,
что нас зовут сражаться.
Страна вся напряглась,
дрожит от напряженья,
и кровь уж пролилась,
уже идут сраженья.
Столкнулись, флаг на флаг,
двоится воля злая,
бьёт насмерть слово «враг»,
как пуля разрывная.
Ругаясь и грызясь,
барахтаемся в яме,
и наша рознь - как казнь,
заслуженная нами.
Раздрызг и трескотня,
вдруг вся распалась паства…
Неужто так моя
душа может распасться?
Два лагеря, две тьмы…
Нас рвут слепые страсти…
Неужто можем мы
распасться так на части?
Неужто в нас душа
погибнет, мучась в корчах,
как тело малыша,
разорванное в клочья?
1993
Ночь.
Движутся военных группы
во мраке города ночном.
В машины стаскивают трупы,
везут из города тайком…
Кто и когда, в какие годы
над ними водрузит плиту?
В тот день мы видели свободу,
огнём горящую в аду.
12 октября 1993
Замерла в мёртвом молчанье Москва.
Чем это красное небо чревато?
Слышится частый горох автомата.
От напряженья болит голова.
Вновь колыхание красных знамён.
Полнебосклона в отблесках красных.
Сколько смертей молодых и напрасных!
Кровью весь город ночной озарён.
Смотрит, к экранам припав, полстраны:
сколько погибших
мальчишек безвестных!
Порохом пахнет Красная Пресня,
смертным дыханьем
гражданской войны.
10 октября 1993
Белый корабль,
брошенный,
в море
бурном,
гордо плывёт -
залпом расстрелянный.
Призраком морга
мчится он…
- Полный вперёд!
Стенка на стенку, брат на брата?
Кто здесь убийца, кто раб?
Мчится сквозь залпы,
чёрным квадратом
меченный,
белый корабль.
5 октября 1993
Я выпала из времени,
из хищной злобы дней.
Не с этими, не с теми я -
я с теми, кто бедней.
Устав от лжи и жадности
богатых наглых дам,
гляжу, что бабьей жалости
так не хватает нам.
Где платные уборные
и привокзальный торг -
детишки беспризорные
снуют у самых ног.
Валяется на площади
умерший инвалид,
народ толпою топчущей
мимо него валит.
Народ? Десятки строящих
хоромы на крови
и тыщи матом кроющих,
орущих: бей! громи!
О материнской нежности
забыли мужики,
и матерятся женщины,
сжимая кулаки.
Исчезли в людях начисто
душевность, доброта:
торгашество, маклачество…
Россия, да не та.
Лето 1993
И привыкаешь понемногу
к тому, что новая страна.
Но почему твой облик новый
любить и славить я должна?
Киоски с импортной дешёвкой,
в которых дрянь или старье,
что нам сплавляет Запад ловкий
за лес и ценное сырье;
твоих внезапных нуворишей
на иномарках модных фирм,
и беспардонность власти высшей,
заполонившей весь эфир;
и жалких интеллектуалов,
кормящей власти льстивых слуг;
твоих несчётных генералов,
твоих чиновников-ворюг;
и тех, кто продаёт иконы
и недр бесценный изумруд,
и тех, чьей волей за кордоны
твой газ и нефть рекой текут;
твоих красоточек с крестами
на голой напоказ груди,
и столбовых партийцев в храме
всех верующих впереди;
глаза без веры и надежды
твоих надорванных старух,
и трёхэтажные коттеджи
среди униженных халуп;
и бедняков долготерпенье,
их летаргический столбняк,
и в смертном утреннем похмелье
шатающихся доходяг;
и переполненные тюрьмы,
где пропадают ни за грош;
и нож в руке, и взгляд угрюмый,
и речи, полные угроз;
твои бредовые идеи,
как вырваться из пут судьбы,
больные крики о евреях,
портрет вождя поверх толпы;
твоих парней чернорубашных,
твоих наёмников-убийц;
самоубийц синюшных, страшных,
убожество твоих больниц;
и запустенье бедных кладбищ,
и похороны без гробов,
и то, что ты могилы грабишь,
выкапываешь мертвецов…
Я не люблю тебя такую,
ты ненавистна мне такой.
Но, проклиная и бунтуя,
скорблю и плачу над тобой.
1993
Все стукачи собак позаводили,
прогуливают кротко по утрам.
Они ведь добрые. Просто они служили.
Они сажали нас, а стыдно нам.
Такие добрые… Собаки любят их…
Их дети любят их… Такие добрые…
Но у дверей моих и у дверей твоих
они смертельными висели кобрами.
Все стукачи детей своих вскормили
мной и тобой. Повыросли, цветут
цветы их жизни, их! Но на могиле
моих родных. И где он, Страшный Суд?
Май 1992
Несчастен край, в котором может
безумец занимать престол.
Тех, кто умней, смелей, моложе,
упрячет в тюрьмы, уничтожит
и установит произвол.
Несчастен край, где может править
тяжёлый и тупой дебил.
Страну позорить, мир забавить
и тех в тмутаракань отправить,
кого тот прежний не убил.
Несчастен край, в котором воры
насквозь пронизывают власть.
Они хватать и хапать скоры,
и лишь о том ведутся споры,
кто сколько смог, успел украсть.
Несчастен край, где - стыд и грех! -
мы терпим над собой их всех.
1989
Попала в новую эпоху.
Что было плюсом - стало плохо.
Прибита к чуждым берегам,
гляжу, сторонник аскетизма,
сквозь искажающую призму,
как Христиане на Ислам, -
на шествие капитализма,
на город, льстящий богачам,
на беззаконье, на бедлам.
16 мая 1989
Всей радостной силой сознанья,
последним животным теплом -
пытаюсь помочь выживанью
того, что зовётся добром.
Печалясь, надеясь и мучась,
хочу в этом мире крутом
смягчить безнадежную участь
того, что зовётся добром.
Май 1989
[2]
Доносители, соглядатаи,
современники, соседи…
О, эпоха, твои проклятые
на себе я чувствую сети!
Искалечены, переломаны,
изуродованы ваши души.
Насторожены на все стороны,
как локаторы, ваши уши.
Апрель 1989
Кончаются мои враги,
уходят понемногу,
но скоро уж и я уйду
в последнюю дорогу.
Кончаются мои враги,
но мне в том мало проку.
Кончаются мои враги.
А руки-то у них - в крови,
Идут со взяткой к богу,
чтобы отпели их в церквах
и приняла земля их прах.
Кончаются рабы карьер,
сановники, лакеи,
лишённые сердец и вер
ханжи и фарисеи.
Они попользовались тут
благами, всем на свете.
А вслед за ними старт возьмут
и вверх карабкаться начнут
их выкормыши-дети.
[1989]
Схвачу руками голыми
в объятья целый свет.
Уткнусь скулою в полымя,
а матери-то нет.
Над бельмами разверстыми
чернее воронья
просторами безвестными
кружится жизнь моя.
Года лихого ужаса
мне застят белый свет.
Все звёзды в небе кружатся,
а матери-то нет.
[1989]
Я не могу знакомиться с людьми,
дрожит ладонь с брезгливою опаской,
пока меж нами бродят (кто? - пойми!)
доносчики тридцать седьмого в масках.
Доныне в сейфах скрыты имена.
Они оклеветали самых лучших!..
Плывёт по городу, как душная волна,
толпа седых убийц благополучных.
[1989]
Комната Комиссии советского контроля.
С седою головой, взгляд карих глаз, проста,
встаёт ко мне навстречу, усталая, как Родина,
Мария Ильинична, Ленина сестра.
А я за правдой ленинской пришла в её комиссию:
«Они не виноваты,
ни мой отец, ни мать…»
Она глядит внимательно:
- Я верю. Коммунисты.
Но не могу помочь им. Тебя, скажи, как звать? -
И записала адрес квартиры, где мы с братом
остались… (А в террариуме - лягушки и ужи.)
Я помню добрый взгляд и голос глуховатый,
слова её негромкие из глубины души.
Потом явились женщины
и нас в лесную школу
в автомобиле с братом на лето увезли.
Мы там в ручье купались в тени лиловых ёлок,
и в доброте людской,
и в зелени земли.
Июнь тридцать седьмого… Кровоизлиянье…
Не оттого ль, что кровью залита страна?
Как к Родине, к тебе пришла я на свиданье,
Мария Ильинична, Ленина сестра.
[1989]
[4]
Вот кадры в крупном плане:
тарелка, ложка, хлеб.
Вот двое на экране.
Вот в глину вмятый след.
Дорога. Виллы… Ивы…
Но это был лишь фон.
Мне жизнь моя явилась
как фантастичный сон.
Среди знамён кровавых,
людей, что ныне прах,
ораторов костлявых
на поднятых руках.
Решёток. Песен. Криков.
И разъярённых толп.
Афиш. Вертлявых типов.
И лошадиных морд.
Мелькала кинолента,
как длинное шоссе,
торчало из конверта
какое-то клише.
Пронизана лучами
(транзистор, телефон).
Оглушена речами.
Но это был лишь фон.
Среди цветных игрушек
(винтовка, пистолет),
орудий, танков, пушек
и вздыбленных ракет.
Солдат в обмотках рваных
и в касках до бровей.
Среди колёс, рыдванов,
бараков, лагерей.
Холёных рук в перчатках,
в платке зажавших ключ.
И грязных отпечатков.
И пломб: свинец, сургуч.
Пинков и грязной брани
и сдержанных угроз.
Среди сентиментальных
в глазах стоящих слёз.
Коллекций на булавках
и лавок мясников:
висящих над прилавком
ободранных быков.
Среди вопросов вечных
и скорбей мировых,
немых, слепых, увечных,
хромых, косых, кривых.
Здесь жизнь моя катилась
то волоком, то вскачь…
Мне всё это приснилось…
Но грустно так, хоть плачь.
[1989]
[4]
1
…Конспирация!
Ленин в косоворотке,
Ленин с бритым лицом, без усов и бородки,
вам припомнится.
Мне же - отец мой, подпольщик,
от полиции польской скрывавшийся в Польше.
В полунищих варшавских еврейских кварталах
находил он убежище, став коммунистом,
бородищу отец отрастил, чтоб скрывала,
изъяснялся на идише бегло и чисто:
однокамерник был его первый учитель,
подружились - и вот пригодилось соседство…
Впрочем, с детства отец был демократичен,
хоть и был родовитый поляк, из шляхетства.
Детство в Двинске, университет в Петербурге,
позже - Вильно, двадцатые годы - в Варшаве…
Были панские чужды отцу предрассудки,
он людей уважал, и его уважали.
В роль вошёл и сходил за купца, за еврея.
Должен был о семье позабыть он на время,
и привыкнуть к своим документам подложным,
и не выдать себя жестом, словом оплошным…
2
…Но, романтик с младенчества, ищущий бури,
для открытой борьбы он нашёл себе место
в час, когда на парламентской яркой трибуне
встал он во всеоружии слова и жеста.
Депутат-коммунист, был он слышен и в сейме,
и у польских шахтёров в Домбровском бассейне,
выступал с украинскою мовой во Львове;
на французском, который ему был не внове,
говорил он в Париже на митинге Лиги
за амнистию всех политических в мире.
Защищён лишь парламентским иммунитетом,
выходил он в Варшаве на площадь, на митинг,
и своим уязвимым для выстрелов телом
он дразнил полицейских и тайных наймитов.
А спасали его не железные латы,
не кольчуга, не панцирь (хоть рыцарем был он),
а рабочие:
он ведь был их депутатом,
он ведь их защищал с убежденьем и пылом.
Защищал украинцев, евреев, литовцев,
белорусов и немцев - отважно и твёрдо…
3
…Нет отцовских бумаг, нет архивов отцовских,
но не всё истребительным временем стёрто.
Сохранились статьи и заметки в газетах.
Стенограммы речей. Полицейские снимки…
Песни, те, что я пела с отцом, те заветы,
сохранила я в сердце, до малой кровинки.
А последнюю песню - «Беснуйтесь, тираны!..»,
ту, что пела с отцом под стеною кремлёвской
в тридцать третьем, весной, -
петь я не перестану,
это память о жизни и смерти отцовской!
[1989]
[4]
Пришли. Ночную дачу оцепили.
И увели. И нет у нас отца.
Наверно, мучили. Наверно, били.
Он оказался стойким до конца.
Нет в деле подписи его рукою.
Не подписал ни одного листка.
Осталась лишь написанная кровью
записочка в кармане пиджака.
Отец отверг нелепость обвинений
и, внутренним гореньем озарён,
шагнул к окну и выбросился в небо
из бреда обезумевших времён.
На площади плашмя лежало тело
того, чей дух взлетал за облака…
Так вышвырнули царские войска
на мостовую инструмент Шопена…
Проходят годы, крови не смывая,
а только бередя мою беду.
Когда по этой площади иду -
кипит отцовской кровью мостовая.
Когда я говорю с отцовской тенью,
две родины ведут во мне свой спор:
я полька, варшавянка по рожденью,
по крови я москвичка с этих пор.
Но негде мне припасть к его надгробью,
погоревать, поплакать по нему.
Осталась лишь написанная кровью
записочка в архивах ГПУ.
Что - вся поэзия, все поэтизмы!
Нет более красноречивых слов,
чем результат двукратной экспертизы,
удостоверившей, что это кровь.
[1989]
[4]
Ломалось время. Тридцать третий год
обрушился. Там Гитлера приход,
а здесь отца трагическая гибель.
Единственно достойный выход - смерть.
Столетия отец мой видел треть,
а двух третей он так и не увидел.
Но этой первой третью красен век,
но это революция, рассвет
Европы, человечества, России.
Эпоха выбивала клином клин.
Пусть говорят, что комом первый блин,
но русский, украинец, армянин,
китаец и поляк, латыш и финн
шли как один и гибли как один
и светлой кровью землю оросили.
Они погибли, смертью смерть поправ,
отвергнув многовековые распри,
как побратимы кровь свою смешав,
нам завещав свою мечту о братстве.
Их отсветом светлы мы до сих пор,
хоть свет их - свет угасших звёзд, посмертный.
Не зря ль погибли? Не напрасны ль жертвы?
Кто виноват? - не утихает спор.
Ломалось время. Тридцать третий год.
Отец мой, чтоб оставить имя чистым,
жизнь кончить должен был самоубийством -
его записку прокурор прочтёт.
Столетия отец мой видел треть.
От нас всё дальше, дальше это время.
Но мы обречены туда смотреть.
Чтобы осмыслить. Хоть в какой-то мере.
[1989]
[4]
Вот и кончилось поколенье.
Все повымерли. Никого.
Порассыпались, как поленья.
Как черты лица твоего.
Все отмучились. Отошли.
Даже некого звать к ответу.
И эпохи вашей приметы
еле-еле видны вдали.
Ваши фразы высоко-наивные,
и сужденья ваши прямые.
Ваши лица - фото архивные -
вдохновенны, чисты: как святые.
Не осталось вас. Никого.
Никого. Как отец, над землёй
звёзды падают вниз головой.
Ни одной. Ни одного.
[1989]
[4]
Ощипали, как курицу…
Память украли.
Из квартиры в квартиру,
из дома шли в дом,
изымали,
свозили на свалки,
сжигали…
Всё забрали.
И нечем питаться печали:
по родным своим плачу
над голым столом.
1988
[2]
Обуян весь мир прогрессом,
мчится скоростным экспрессом,
англичане ли, датчане…
А у нас, за тёмным лесом,
грусть-тоска и одичанье.
Если путь наш - путь особый,
заповеданный навеки,
так зачем рубить чащобы
и губить свой лес и реки?
Рвёмся стать над той же бездной,
той, где видит цель и мету
Запад, супермен железный,
изнасиловав планету?..
Для того ли царь небесный
(если верить впрямь поэту)
исходил всю землю эту?..
Дай ответ!.. Ответа - нету.
1987
Будто кто выстрелил из пушки,
взлетела стая из-под ног…
Где жалостливые старушки,
пшено их? С крошками кулёк?
Кругом живут другие люди,
в белёных башнях поселясь.
Они правы, правы по сути:
от голубей - болезни, грязь.
Они резонно вам ответят,
уверенные в правоте,
что голод в Африке, что дети…
что времена теперь не те.
Они притащат в дом пельмени,
сосиски, кур, икру, паштет…
Безумный мир сверхобъеденья,
бифштексов, ростбифов, котлет.
Послевоенные старушки,
крошащие из бедных торб,
где?
Бесконечно равнодушен
пришедший им на смену жлоб.
Март 1985
[2]
Так плотно столпились подонки,
так тесно, как ягоды в гроздьях,
подонки растут, как поганки
на пнях и на кучах навозных,
так тесно сплотились, столпясь,
что яблоку негде упасть.
Ты был ли ребёнком, подонок?
Чей сын ты и чей ты потомок?
Неужто твой прадед и дед
пахали, железо ковали
и крепкой крестьянской морали
держались с мальчишеских лет?
Ходили в лаптях и опорках,
и каждая хлебная корка
давалась им тяжким трудом.
Но души светились добром.
Чужая натура - потёмки.
Откуда берётесь, подонки?
1980
[2]
А как же вы живёте,
чужой питаясь кровью?
Не тратите при этом
даже аппетита?
До девяностолетья
хватает вам здоровья,
хоть вами столько жизней
за жизнь одну убито.
Загадка людохищников,
загадка людоедов,
которых не тревожат
содеянные зверства.
Живут без покаяния…
А мне покой неведом.
Ни в чём не виноватой,
мне совесть мучит сердце.
1980
Задержаться бы на чём-то,
хоть на «здорово живёшь»,
надоела мне до чёрта
жизнь, колючая, как ёж.
Надоели эти пары,
эти свары-разговоры,
тары-бары под гитары
да вонючие моторы.
Надоели зданья-клетки
и крольчатники-коробки,
надоели мне соседки
и модяшки-вертижопки.
Надоела жизнь такая:
жизнь-топтанье, жизнь-еда,
надоела мне тупая
сытых будней череда.
1980
[2]
Башкой с немым вопросом
качаешь виновато,
ты, что увенчан косо
копной волос кудлатых,
ты, полуобезьяна,
что ищется с соседкой,
ты, полубог сполпьяна,
прикрытый старой кепкой,
ты, поперёк дороги
лежащая колода,
моллюск головоногий
бог весть какого рода…
А на тебя потомок,
прекрасный, как колонна,
из света в глубь потёмок
глядит недоуменно.
Февраль 1980
[2]
К земле потянет тяжесть лет -
прилягу и глаза закрою.
Махнёт мне вслед зелёный лес,
земля сомкнётся надо мною.
Как зверь, закрытый на засов,
в потёмках я протрепетала,
лишь несколько горячих слов -
вот всё, что людям я сказала.
Прощай, зелёный остров мой,
моя зелёная планета!
Шуми, шуми над головой
живой, мятущейся листвой,
прибоем солнечного света!
[1977]
Может быть, не в самом лучшем виде,
всё же прожила я, полюбив,
никого на свете не обидев,
комара от скуки не убив.
По земле в льняной своей рубашке
бегала, омытая весной,
жаворонки, белки и ромашки
мир делили пополам со мной.
Снимет светлый лес мою усталость,
с плеч моих уже ненужный груз,
мало жить мне на земле осталось,
но уйти я в землю не боюсь.
Принимаю холод замогильный,
слишком тесно стало на земле.
Пусть меня своей рукою милый
в светлый гроб положит на столе.
И венок, что я несу из леса,
как венец, возложит над челом:
буду я лежать в нём, как невеста,
в белом платье или голубом.
[1977]
[3]
Как трудно люди умирают,
как будто в схватках родовых.
Смерть от планеты отрывает
тела измученные их.
Из глаз выдавливает слёзы,
что в мир растерянно глядят…
И вот они уже лежат,
как брёвна, сброшенные с воза.
Начало 1970-х
Какие тёмные дела,
какие тёмные печали
наш мир с младенчества качали,
что весь он корчится от зла?
Что нет на нём живого места -
весь болью он прошит до дна.
Что ночь весенняя полна
наивных радостей злодейства.
Мир первозданной простоты,
где насекомых жрут цветы,
где людоеды непорочны,
и где глядят младенцев проще
морские гады из воды.
Начало 1970-х
[2]
Каждый вечер - бродячие очи ко мне
псов голодных, бездомных
в морозные ночи…
Это, город, твои воспалённые очи
у подъезда встречают меня в полутьме.
Мою совесть тревожат, приходят во сне
сотни синих голодных блуждающих точек,
я голодный их блеск различаю на дне
смутных мыслей, которые душу мне точат.
Пёс, как волк, отчуждённо сидит на снегу,
утомлённую спину согнувши в дугу.
На разрушенной кладке кирпичной стены,
где железной клешнею дома снесены,
пёс сидит, пригорюнившись, будто Христос,
и ошейник на нём - как шипы диких роз.
Начало 1970-х
Ты после смерти мне являлась,
вела негромкую беседу.
Мне целый год ещё казалось,
что ты жива,
что я приеду.
Будто надежда на спасенье
ещё какая-то была…
Но я на гроб твой не пришла
на годовщину погребенья…
Чего-то от меня ждала,
плывя по небу говорящему…
И, не дождавшись, умерла,
на этот раз-по-настоящему.
1970
Прощанье с миром милым затянулось.
Прощанье с другом милым затянулось.
Вся жизнь моя нелепо растянулась,
но поздно начинать её с конца.
Прожить её по трафарету нудно.
Прожить её наполненно и людно
я не сумела: нищенски и трудно
сложилась жизнь с дня гибели отца.
Какие смехи тут, какие вздохи,
какие ахи и какие охи,
какие счёты старые - эпохи
все грозные, какую ни возьми.
С голов летели царские короны,
с колёс летели спальные вагоны,
голодные опухшие колонны,
шатаясь, шли, ведомые людьми.
И всё-таки ужасно и нелепо
сложилась жизнь и не поднять из пепла,
как Феникса… Из траурного крепа
себе я платье сшить давно должна.
Вы скажете: сама, мол, виновата.
Сама я знаю: жизнь моя - растрата.
Но поздно знать: не улететь обратно
назад… Да и в какие времена?
1970
[2]
Я в нежных руках государства,
одета, обута, сыта.
Болею - в аптеках лекарства.
Умру - гробовая доска.
Ребячество и суесловье,
что выболтал магнитофон,
прослушает, сморщив надбровье,
какой-нибудь Наполеон.
Он сына забреет в солдаты,
отправит в десантницы дочь…
Лежу в госпитальной палате,
терзают меня день и ночь,
я в собственной жизни не властна,
подохнуть и то не дадут…
И всё-таки, жизнь, ты прекрасна
в мгновенья прекрасных минут.
Раз в год я поплаваю в море,
а если сойду я с ума,
то есть для меня санаторий
и есть городская тюрьма.
1966
[2]
Мерзлота консервирует мамонта.
Я пойду, закопаюсь в снега,
в мёрзлой почве материка
сохранюсь - Афродита из мрамора.
Я простое земное творенье,
ничего -
лишь умею любить,
но наступит пора воскресений,
и меня захотят воскресить.
Я чихну, может, даже закашляю,
я протру удивлённо глаза, -
луговой бело-розовой кашкою
удивительно пахнет земля.
Лебедям и слонам и кузнечикам
машет солнце горячим лучом,
и каштан благодарные свечи
зажигает в раю голубом.
Муравьи, крестоносцы усатые,
поднимают жуков над землёй,
и плывут облака, словно статуи,
из античности в век золотой.
Не могу оторваться от рая,
от моей многоцветной земли…
Я любила её, умирая, -
я воскресну от этой любви.
От желанья раскапывать, сеять,
и лепить, и косить, и строгать,
запрокидывать руки за шею,
крепышей ребятишек рожать.
И целебные майские травы
в доме, пахнущем мёдом, сушить,
и носить свой халатик дырявый,
и запретно и дерзко любить.
Пусть для вас я смешна, старомодна,
пусть отстала на тысячу лет -
мне равно всеблагая природа
открывает свой запах и цвет.
Лижет кошка котят своих, пестует,
шерсть блестит, волосок к волоску.
Вижу в чашечке каждого пестика
по плоду, по ребёнку тоску.
Вижу трепетных век шевеленье,
их язык мне понятен без слов.
И мельчайших нейтронов свеченье,
и рождение новых миров,
и распад старых руд…
Помогите
на земле мне остаться навек,
я ведь тоже, как вы, - человек,
сохраните мне жизнь, сохраните!
[1965]
Человек, уникальное чудо
средь космических мёртвых пустынь,
ты, каких не бывало покуда,
не загинь, сам себя не отринь.
Долгожданный ребёнок удачи,
эволюции редкий цветок,
ты беречь себя должен, тем паче,
что в галактиках ты одинок.
Если даже из капельки нефти
где-то там и затеплится жизнь,
воплотится ль она в интеллекте?
Ты один. Так живи же! Держись!
Да не узрят глазницы вселенной,
пяля бельма потухших планет,
освещённые вспышкой мгновенной,
как кончается наш белый свет.
Да не узрят глаза наших внуков,
как, вершинами гор шевеля,
умирает в космических муках
молодая планета Земля.
?
[2]
Нож, в спину всаженный, как в рыбу,
у двери чувствую спиной…
Нож,
словно в тёплую ковригу,
в меня войдёт,
как в хлеб ржаной.
Я отпущу дверную ручку,
ломтём от дома отвалюсь…
По улицам подростков кучки
снуют, отращивают ус.
О, парни уличных окраин,
безликие, как рыбий глаз!
К стеклу трамвая приникаю,
как будто он противогаз.
Но чувствую -
не в воле божьей -
там где колотится душа -
холодное, как жабья кожа,
прикосновение ножа.
Идут враскачку, плечи дыбом,
плюют на звёзды и кресты…
О, эти взгляды без улыбок,
когда в сплошной улыбке рты!
1961
[2]
Каблуками бы топтала,
била белое лицо,
чтобы сердце не рыдало,
не любило подлецов.
Сдвинул маленькие глазки,
словно камень на пути…
Как могла к тебе я с лаской
человеческой идти?
Как могла тебя ночами
славить в песнях до небес?
Как могла я ждать годами
непредвиденных чудес?
1950-е
[3]
Обвели, как дурочку, вокруг пальца.
Обвели.
Плачу я… А стены осыпаются -
вся в пыли!
Осыпаются стены счастья нашего…
Ты в пальто.
Утешаешь: что случилось страшного!..
Правда, что?
1950-е
[3]
Волной горячей обдаёт,
в глазах испуг,
то хлеб, то книга, то блокнот
летят из рук.
То мимо дома прохожу,
то плохо сплю…
И лишь подругам всё твержу,
что не люблю!
1950-е
[3]
Теплынь такая, боже мой,
а ты ко мне не подошёл,
и я должна идти домой,
хоть в городе так хорошо.
Вступила в город наш весна,
днём падал снег, глядь, к ночи дождь,
и грустно мне, что я одна,
со мной ты рядом не идёшь.
В огнях вечерних снег блестит,
подмок, подмёрз и как слюда…
Я не могу себе простить,
что без тебя пришла сюда.
Что ты один, и я одна,
спешит прохожий человек…
Что умирает у окна
последний, милый, мокрый снег.
1950-е
[3]
Опять пустынная столица
к моим услугам.
Куда мне с болью приютиться? -
снимаю угол.
В пути читаю объявленья -
куда мне с болью?
Куда?.. Стою, как на арене,
с моей любовью.
1950-е
[3]
Ты здесь, ты ходишь, ты жив.
А ветер Москву качает,
за каменные плечи схватив…
Ты здесь, ты ходишь, ты жив,
я часто тебя встречаю.
Неровен, подкошен шаг,
как сердце стучит нестерпимо!
Мы часто встречаемся так:
два шага назад и шаг
вперёд, кивок - и мимо.
1950-е
[3]
Я спрятала в твоих руках
своё лицо, и месяц ссоры
прошёл, как месяц в облаках,
как блеск заката на озёрах.
Но всё пойдёт своим путём,
и ждут нас разные дороги,
и потеряем мы в былом
всё ощущение тревоги.
Лишь через много лет, как знать,
быть может, встретиться придётся,
друг против друга постоять
у деревенского колодца.
Тогда прижмусь к твоим рукам,
вдыхая крепкий запах кожи,
и померещится вдруг нам,
что мы на десять лет моложе.
И общежитья тихий двор,
скамейка под открытым небом,
и ничего, что ты с тех пор
ни разу там, наверно, не был.
Всё тот же яркий свет окна
кому-нибудь, наверно, светит,
как будто в комнатах луна,
как будто счастье есть на свете.
1950-е
[3]
Горю, горю я, как костёр,
в степи зажжённый пастухами, -
вокруг пустой ночной простор,
лишь ветер раздувает пламя.
Всё ярче, ярче я горю…
А ты увидишь ли, придёшь ли,
широкоплечий и продрогший,
из темноты шагнув к огню!
[1961]
[3]
Я навеки независимой
быть хочу ото всего:
от твоих красивых писем,
от вниманья твоего.
От одежды и от хлеба,
от квартиры и от сна -
от всего, чему нелепо
я всю жизнь служить должна!
[1961]
[3]
Не хочу слова подыскивать
о любви к тебе навек:
ты мне просто самый близкий
на планете человек.
Это право за тобою
за одним лишь признаю,
острым счастьем, острой болью
ты наполнил жизнь мою.
Каждой ночью стал мне сниться -
а такие сны роднят -
чуткий, в ласковых ресницах,
понимающий твой взгляд.
С полуслова, с полувзгляда
понимает на лету
всё, что рассказать я рада,
просыпаясь поутру.
[1959]
[1,3]
Я сдаю свои позиции,
я сдаюсь - хочу влюбиться,
мне сынишка светлолицый,
знаешь, стал всё чаще сниться.
Захотела я простого
счастья женского, и что же,
ничего в том нет плохого,
в том, что я на всех похожа.
Захотела жизни полной.
Пусть семейные заботы
надо мной смыкают волны
с воскресенья до субботы.
Пусть сынок белоголовый
на заре меня разбудит.
Пусть меня хорошим словом
за любовь помянут люди.
[1959]
[1,3]
Я не пойму, то сердце бьётся,
то сердце плачет,
то загрустит, то засмеётся…
Что это значит?
Я не люблю его - такого,
любить не буду.
Но слово, ласковое слово -
подобно чуду.
Наговорил он мне немало,
нафантазёрил.
И в сердце счастье вырастало
из этих зёрен.
Он целовал мой лоб, ресницы,
лицо и плечи.
Лишь не сумел в меня влюбиться
по-человечьи!
[1959]
[1,3]
Баржа грузно идёт,
в воду вбитая.
ночь над баржей встаёт,
неумытая.
На борту хохоток -
ну и весело!
В голубой холодок
ноги свесили.
Звёзды ночь серебром
порассыпала…
Ах, кому-то вдвоём
счастье выпало!
[1959]
[1,3]
Мне надоело слушать.
Коробочка пуста.
Мне прожужжали уши
и выпили уста.
Мне надоело верить,
постель перестилать.
Мне надоело двери
любимым открывать.
Я сердце успокою,
взяв в зубы леденец.
Ты нового покроя
на старый образец.
И снова лоб горячий
мне некуда склонить.
Но я уже не плачу.
Мне некого любить.
1957
[2]
Снимаем здесь, в полуподвале,
мы с Оней комнату вдвоём.
Из двери -
деревенской шалью -
морозный пар влетает в дом.
Окончена ночная смена,
но не разобрана кровать,
о многом-многом откровенно
ей хочется мне рассказать.
В Москву приехала когда-то,
а вот, читай,
письмо ко мне,
им хлеба выдали богато,
и денег выдадут к зиме,
пальто покроя городского
приобретёт себе сестра,
раздумали продать корову,
семья одета и сыта.
Живут они теперь не хуже,
чем я, -
когда бы знать, что так…
Живут они теперь не тужат,
к тому же дома как-никак.
В те годы был один знакомый…
Да трудодень - что пустоцвет,
и я уехала из дому.
Железо гну я девять лет
в трубу -
не женская работа,
загиб ребёночек во мне.
Но, правда, на доске почёта
и мой портрет, не в стороне.
Меня страшит не труд тяжёлый,
литьё многопудовых труб
(была я полной и весёлой), -
мне воздух деревенский люб.
Оркестр приобретает школа,
и, говорят, построят клуб.
Да, можно жить, и очень можно,
поля… в деревне благодать.
Вестями Оня растревожена
и рада за сестру и мать.
Спасибо, говорит, Хрущёву!..
30 мая 1956
[2]
Бывало, женщины сойдутся
в кружок, как боевая рать,
с прихлёбом тянут чай из блюдца
и ну - мужчин перебирать.
Ткнут бублик -
пшёл гулять! -
мальчонку,
и завертелся разговор:
мол, все мужчины втихомолку
от жён гуляют,
верность - вздор.
Не раз я спорила сердито
с обидой тайной за отца,
за карий глаз его открытый,
за доброту его лица.
За то, как отдавался делу,
как ласков с нашей мамой был,
как он меня, девчонку смелую,
повсюду брать с собой любил.
Среди завидующих сверстниц
я проходила с ним вдвоём…
Неправда!
Есть мужская верность -
в любви,
в борьбе,
всегда, во всём!
4 декабря 1955
[1,2,3]
Я не жила - пережидала.
Я цепенела - не росла.
И только ты, любовь, сначала
моей отдушиной была.
Пускай сломило горе века,
но и моя есть в том вина,
что я не стала человеком,
таким,
каким я быть должна.
28 октября 1955
[2]
Какая смертная тоска -
куда мне деться от неё?
Жизнь -
словно школьная доска:
написано
и стёрто всё.
Не белый мел -
живая кровь,
живая ненависть и боль.
На бойню повели коров,
и стёрта я,
как тряпкой ноль.
Какая глупость - до чего
нелепо хрупок этот мир!
Ты пламя мозга своего
к другим планетам устремил.
Каких ты только лишь чудес
не выдумал за путь земной,
а сам -
как бабочка,
как лес -
уйдёшь в промозглый перегной.
Мой мозг -
бессмертия сосуд -
ты в смертной ткани заключён…
И пальцы на груди уснут,
и поплывёт дощатый чёлн.
Но будут дети в книги дуть,
и чувства в музыке греметь,
к другим мирам -
в бескрайний путь -
ракеты медленно лететь.
Апрель 1955
Весенний дождь висит, как пыль,
сегодня в воздухе прозрачном.
В моей душе метёт ковыль,
волнами ветер ходит мрачный.
Я не могу найти покой,
шагами мокрый город мерю,
мне нет отрады никакой,
я никому теперь не верю.
Нет, никому! Нет, никому!
Заветы детства обманули.
С весельем смерть свою приму
в весенний день от лёгкой пули.
Великий вождь и нежный друг
коварно изменили чести,
и тяжек мне любимый труд,
и душно от газетной лести.
Мы на земле живём как дождь,
все-все, и правый и неправый,
и так же в землю ты уйдёшь
питать собой степные травы.
Весна 1953
[2]
Мы, дети атомного века,
не празднуем свои рожденья.
На двери - мамины засеки.
От снятых фотографий - тени.
Мы не успели оглядеться,
не выучили песен птичьих:
нашиты рядовому детству
значки казарменных отличий.
По стратегическому плану
игрушечных солдат расставив,
мы всё же не по-детски рано
мечтать о войнах перестали.
Нас прошлым подвигам учили,
нас будущей учили славе.
Нам знамя красное вручили
на Краснопресненской заставе.
И непосильное наследство
неся к невидимой нам цели,
мы не успели оглядеться,
сложить мы песен не успели.
Мы даже дней рождений даты
наверно бы не сохранили,
когда бы их военкоматы
по книгам не поразносили.
И вновь детей отцы-калеки
готовят к новому сраженью…
Мы, дети атомного века,
не празднуем свои рожденья.
Март 1947
[2]
На привычном бездорожье,
сердце в холодок закутав,
трудно различить в прохожем,
кто прохожий, кто попутный.
Но, поверив в невозможность,
лишь похожего замечу,
свято и неосторожно
я шагну ему навстречу.
1947
[2]
Тридцатый год. Народный фронт.
Идём по майскому Берлину.
Рабочий люд со всех сторон
врезается на площадь клином.
На перекрёстках продают
значками - красные гвоздики.
«Рот фронт!» - взлетающие крики,
и пальцы, сжатые в салют.
На мне пурпуровая шапка
и кофточка горит, как мак.
Братишка - на руках у папы,
а я держу отцовский шаг.
Идём в рабочие кварталы,
там окна настежь, звон и смех…
Я, кажется, расцеловала б
сегодня в это утро всех.
Такого не было веками -
куда всё это приведёт:
танцуют шуцманы верхами,
и затирает их народ!
…Я у окна.
Я стала старше.
В коричневых рубашках люди
под барабанный топот маршей,
в которых - «хайль» и гул орудий,
со свастикой на рукавах,
громоздко отбивают шаг.
Год тридцать третий.
В руках газета.
Во всю страницу на газете -
коричневые эти…
И страшно, хоть и непонятно,
по лицам взрослых пляшут пятна.
Я в гневе вскинула кулак:
а как же,
как же майский мак?
Куда исчез рабочий люд?
Решётка и за ней салют?
И этот мопровский плакат?..
Гудит, гудит в груди набат!
1946
[4]
Ты никогда не забывал,
когда в каком была я платье,
ты никогда не забывал,
где задержали нас объятья -
меня ты только забывал!
Вся жизнь моя как через море
лежала от твоей… Не вздоря,
кивнув слегка, в толпу ныряли
и в двух шагах опять теряли
друг друга… Улицы пустели.
Потом встречались мы в апреле,
и ты, так забывавший скоро,
под взглядом вспыхивал как порох.
В оледеневших переулках
асфальт вызванивает гулко,
примёрзли пальцы к башмакам,
под тонкий драп пробрался ветер -
мне никогда тебя не встретить!
Ночь. Переулок. Ночь… А там
в огнях, в шелках течёт столица.
Так просто кажется склониться,
за юность честью заплатить,
тончайшей выстраданной лестью
тебя заставить приходить -
зато, зато б мы были вместе.
Один лишь звук: с тобою быть!
Как отступали расстоянья…
За день один, за час свиданья
могла я годы рассорить!
1946
[1,3]
Первая военная зима.
Обескровленные реки стали.
Ветры,
сталью проводов звеня,
чуть шевелят голыми кустами.
Холодно от падающих звёзд,
и деревни издали горбаты…
И сутулые,
не в полный рост,
по дорогам движутся солдаты.
И опять военная зима.
Опустевшие леса продрогли.
Тучами весь небосвод измят.
От упавших звёзд скрипят дороги.
Печь торчит, как чёрный обелиск.
Кое-где - кирпичных стен остатки…
И домой, на тёплый пепел изб
по дорогам тянутся солдатки.
Зима 1945/46
[2]