Прекрасной медленной дорогой иду в Алёкино (оно зовёт себя: Алекино), и дух мой, мерный и здоровый, мне внове, словно не знаком и, может быть, не современник мне тот, по склону, сквозь репейник, в Алёкино за молоком бредущий путник. Да туда ли, затем ли, ныне ль он идёт, врисован в луг и небосвод для чьей-то думы и печали? Я - лишь сейчас, в сей миг, а он - всегда: пространства завсегдатай, подошвами худых сандалий осуществляет ход времён вдоль вечности и косогора. Приняв на лоб припёк огня небесного, он от меня всё дальше и - исчезнет скоро. Смотрю вослед своей душе, как в сумерках на убыль света, отсутствую и брезжу где-то то ли ещё, то ли уже. И, выпроставшись из артерий, громоздких пульсов и костей, вишу, как стайка новостей, в ночи не принятых антенной. Моё сознанье растолкав и заново его туманя дремотной речью, тётя Маня протягивает мне стакан парной и первобытной влаги. Сижу. Смеркается. Дождит. Я вновь жива и вновь должник вдали белеющей бумаги. Старуха рада, что зятья убрали сено. Тишь. Беспечность. Течёт, впадая в бесконечность, журчание житья-бытья. И снова путник одержимый вступает в низкую зарю, и вчуже долго я смотрю на бег его непостижимый. Непоправимо сир и жив, он строго шествует куда-то, как будто за красу заката на нём ответственность лежит.
1966
Читает Белла Ахмадулина