Домой Вниз Поиск по сайту

Евгений Евтушенко, поэма «Просека»

Евгений Евтушенко. Eugen Evtushenko

Биография и стихотворения Е. Евтушенко

Другие поэмы:

«Фуку»

«Дальняя родственница»

«Мама и нейтронная бомба»

«Непрядва»

«Голубь в Сантьяго»

«Северная надбавка»

«Ивановские ситцы»

«Казанский университет»

«Под кожей статуи Свободы»

«Коррида»

«Братская ГЭС»

«Станция Зима»

«Просека» ®

Вверх Вниз

ПРОСЕКА
Поэма о БАМе

Пролог

Я не то чтобы просто художник -
я совсем не из признанных роз.
Я сибирских дорог подорожник,
распрямлявшийся после колёс.

И телеги по мне колесили,
и машины, и танки ползли.
Я, хрустя, прорастал из России -
из горчайше-сладчайшей земли.

Вроде буйного чертополоха
я от пыли себя не спасал.
Твою кровь, твои слёзы, эпоха,
Я в двужильные стебли всосал.

Я асфальт рассекал и не каюсь,
что своей прямоте вопреки
изворачивался, натыкаясь
на асфальтовые катки.

Как за веру, кривыми ростками
я держался за землю свою.
Пробивал я лежачие камни,
и ещё попадутся - пробью.

Мои стебли - они жестковаты,
и к букетам они не идут.
Подорожник кладут не в салаты -
подорожник на раны кладут.

1

Я - на пароме,
как на пороге
другого берега реки,
и тихо, пленно
глядят на Лену
с парома грязные грузовики.

Шофёр читает,
что там в Китае.
Щебечут бамовки в семнадцать лет -
то о лебёдках,
то о колготках,
которых даже на БАМе нет.

И экскаватор,
невиноватый,
что, кем-то брошенный, по грудь завяз,
в реке ржавеет
и так жалеет
японцев, делавших его для нас.

Лесоповальщик,
присев на ящик,
с усмешкой цедит из-под усищ:
«Народ - с размахом!
Всех побивахом!
Что стоит в реку швырнуть сто тыщ!

Сто - в инвалюте!
Какие люди
в стране, в Советской, товарищ, есть!
Машина канет
лежачим камнем…
Как эти камни в стране учесть?!»

Грозя растяпам,
он мокрым трапом
идёт, нагнулся - его рука
у сапожища
чего-то ищет:
достал трепещущего малька.

«Ишь, заполошный,
юнец оплошный…»
И бросил в Лену:
«Живи! Плыви!»
И спрыгнул с трапа,
увидев трактор:
«А ну-ка, парень, останови!»

В кабине парень
глазищи пялит:
«Ты что, начальник?» -
«Всех тракторов!
Пока не поздно,
спасём японца.
Зацепим тросом - и будь здоров!»

Кляня погоду,
он лезет в воду,
уже три трактора мобилизнув,
и, полуголый, орёт, весёлый,
в трусах, в ушанке, зол, белозуб.

Троса - на месте.
Он - в рыжем тесте.
Как будто ястребы, матюги
над ним летают,
и дождь глотают
его оставленные сапоги.

И экскаватор
чуть косовато,
но проволакивается сквозь грязь.
Грязищей сытый,
кричит спаситель:
«А ну, утопленничек, вылазь!»

Лесоповальщик,
слегка бахвальщик,
так победительно глядит на всех
и ошаленно
ныряет в Лену:
«Теперь и выкупаться не грех!»

Над пенной Леной,
над всей Вселенной
он улыбается чертям назло,
и трактористы
смеются: «Ишь ты!
С таким начальником нам повезло!»

В такой породе,
в таком народе
и я начальника себе нашёл.
В нём нету спеси.
Он любит песни -
он весь из песен произошёл.

Они раздольны.
Они разбойны,
как свист во муромском во лесу,
и мой начальник,
шутник-печальник,
порой роняет в стакан слезу.

Полслова скажет,
но как прикажет,
прикажет звёздами, землёй, листвой!
Народ-начальник, -
ты не молчальник.
Я - твоё горло, а голос - твой.

Народ обманешь -
себя обмажешь
неотдираемым навек дерьмом.
За правду-матку,
а не за взятку
народ помянет тебя добром.

Он щедр на ласку,
на стол, на пляску,
на смех, на сказку, на ремесло.
Народ-начальник, -
он из отчаянных.
С таким начальником мне повезло.

2

Его фамилия - Кондрашин,
как это я узнал потом.
В тринадцать, что-то там укравший,
он отдан был отцом в детдом.

Потом был флот.
Была подлодка.
Шофёр. Авария. Спасли.
И привыкал он долго, кротко
к самой поверхности земли.

Когда на койке-невеличке,
как запелёнатый, лежал,
из коробков рассыпав спички,
дороги он сооружал.

Воспоминаньями терзаясь,
по рельсам ездила рука.
Он убегал из детства зайцем
на поезде из коробка.

И убежал…
Затем в итоге,
болезнь осилив, словно вол,
он от игрушечной дороги
на настоящую пошёл.

Он странной, дикой силой влёкся
туда, где дикая земля.
Читал и занимался боксом,
Дорогу строил и себя.

Как говорят в газетах: вырос.
В грязи и радости труда
ему Россия так явилась,
как не являлась никогда.

В размахе Братска и Тайшета,
в мерцанье снега и росы
ему открылось, как душевна
бывает дружба на Руси.

Мхом не оброс в тайге. Не запил.
Учился. Книжки собирал.
И не влекло его «на запад» -
«на запад», то есть за Урал.

Он вёл дневник, грыз авторучки
под рёв машин, под шум ветвей
и размышлял не о получке -
о прошлом Родины своей.

Всё, что забыто, ни забвенья,
ни полузнанья не простит.
Веков разорванные звенья
соединял его инстинкт.

Он был глотатель книжек честный -
не про шпионов и воров.
В нём свои рельсы клал Ключевский
с таёжным отсветом костров.

Порой, смертельно уставая,
он полубредил у костра,
как будто сам вбивает сваи
в туманном городе Петра.

Умел он в рельсах Братска видеть
красногвардейские штыки,
и в Ангаре помог он выплыть
Чапаю из Урал-реки.

Пройдя трясину опасенья,
что правда выродится в ложь,
он в социальных потрясеньях
увидел праведную мощь.

И потому так полноправно
его толкал на мятежи
подмен движенья, то есть правды,
сырыми пролежнями лжи.

Он - в бой с лежачими камнями.
Он их долбил, как долото,
не отвергал пустое знамя:
«Движенье - всё, а цель - ничто».

И в нём рождалось чувство цели.
Оно вело его вперёд,
почти железное, как цепи,
что на колёсах в гололёд.

Любовь? В любви он счастлив не был…
Все годы лучшие свои
Он знал, кто друг,
он знал, кто недруг
и было всё не до любви.

Но, возвратясь из-за границы
к родным вареньям и грибам,
звезда прельстительной столицы
своим лучом задела БАМ.

Благословляя первый поезд,
рабочим пела та звезда
и по-английски, и по-польски,
и по-испански иногда.

Она, признаться, пела скверно,
а он забылся под мотив,
от одиночества, наверно,
жар неизвестный ощутив.

И на банкете он влюблённо
смотрел до той поры, когда
«А как у вас насчёт дублёнок?» -
по-русски выжала звезда.

И подарило ей начальство
без всяких там презренных «рэ»
дублёнку, что предназначалась
по очереди медсестре…

…Кондрашин чай хлебал внакладку,
не веря славе завозной,
когда я в драную палатку
ввалился с книжкой записной.

«Вопросы? А не про Египет?
Про БАМ?
Везёт же мне, везёт…
Отвечу… Только надо выпить
на пару - чайничков пятьсот…»

Шагнул я было из палатки,
пожал плечами, уходя,
но вдруг боксёрские перчатки
в скулу ударили с гвоздя.

Ну и народ - ну и начальник!
Я сел за стол: «Откроем счёт
чаям… А что ж неполный чайник?
Начнём… Дойдём до пятисот!»

Его фамилия - Кондрашин.
Он смотрит в душу мне в упор.
Он знает, правильно, что зряшен
односторонний разговор.

В нём древний клич:
«Сарынь на кичку!»
и стон есенинских берёз.
«Историк» - дали ему кличку
и в полушутку и всерьёз.

Всерьёз он клички этой стоит.
В нём - глубина земных корней.
Тот, кто истории, - историк,
а не кормящийся при ней.

Он спорит яростно, красиво,
ладонью воздух раскроя…
Его фамилия - Россия,
такая точно, как моя.

В какой бы ни был я трясине,
я верой тайною храним;
моя фамилия - Россия,
а Евтушенко - псевдоним.

Вся моя сила - только в этом.
Она - земля, не пьедестал.
Народ становится поэтом,
когда поэт народом стал.

3

Когда я говорю: «Россия»,
то не позволит мне душа
задеть хоть чем-нибудь грузина,
еврея или латыша.

Я видел Грузию на БАМе!
Там, как в тбилисской серной бане,
от пота ярого мокры,
грузины строили посёлок
без причитании невесёлых
в кусачих тучах мошкары.

Шагая даже по трясинам,
грузин останется грузином!
Как и всегда, был он большой
гостеприимный дух грузинства,
а из семян всходила киндза
в обнимку с нашей черемшой.

О, витязи в медвежьих шкурах,
изящные, на перекурах!
Когда их с треском грозовым
пожары пламенем прижали -
бежали робкие пожары
от наших доблестных грузин.

Я был сознательным ребёнком.
«СССР» - я октябрёнком
нёс на детсадовском флажке.
Я рос в содружестве великом,
но я пишу не на безликом -
пишу на русском языке.

Мне псевдорусского зазнайства
дороже сдержанность нанайца,
но я горжусь, России сын,
с наследным правом невозбранным
Кремлём, как Матенадараном
гордится каждый армянин.

Встают за мной Донской Димитрий,
и Аввакум в опальной митре,
и Ферапонтов монастырь.
За мной - Кижи, скитов избушки.
за мною - Пётр Великий, Пушкин,
за мной - Ермак, за мной - Сибирь,

Мы будем, словно Пётр в Гааге,
учиться - только не отваге,
не щедрости, не широте,
и мы в духовные холопы
Америки или Европы
не попадём по простоте.

И русский русским остаётся,
когда в нём дух землепроходства.
Дай твою шапку, Мономах, -
у нас в ушанках недостача!
Мы сбросим груз камней лежачих,
обломовщину обломав!

Благословляю все народы,
все языки, все земли, воды,
всё бессловесное зверьё.
Все в мире страны мне родные,
но прежде всех моя Россия -
ты, человечество моё!

4

Моё человечество
                 входит бочком в магазин,
сначала идёт
             к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
               большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
                   была бы как можно потоньше.
Моё человечество
                 крутит баранку такси
с возвышенным видом
                    всезнающего снисхожденья,
и, булькнув свистулькой,
                         как долго его ни проси,
само у себя
            отбирает права на вожденье.
Моё человечество -
                   это прохожий любой.
Моё человечество -
                   строит,
                           слесарит,
                                     рыбачит,
и в тёмном углу
                с оттопыренной нижней губой
моё человечество,
                  кем-то обижено, плачет.
И я человек,
             и ты человек,
                           и он человек,
а мы обижаем друг друга,
                         как самонаказываемся,
стараемся взять
                друг над другом
                                отчаянно верх,
но если берём,
               то внизу незаметно оказываемся.
Моё человечество,
                  что мы так часто грубим?
Нам нет извиненья,
           когда мы грубим, лишь отругиваясь, -
ведь грубость потом,
                как болезнь, переходит к другим,
и снова от них
               возвращается к нам
                                  наша грубость.
Грубит продавщица,
                   и официантка грубит.
Кассирша на жалобной книге
                       седалищем расположилась,
но эта их грубость -
                     лишь голос их тайных обид
на грубость чужую,
                   которая в них отложилась.
Моё человечество,
                  будем друг к другу нежней.
Давайте-ка вдруг
            удивимся по-детски в толчище,
как сыплется солнце
                    с поющих о жизни ножей,
когда на педаль
           нажимает, как Рихтер, точильщик.
Моё человечество,
                  нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
                 когда мы резки,
                                 торопливы,
и если в толпе
               мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
                можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество -
                   это любое окно.
Моё человечество -
             это собака любая,
и пусть я живу,
           сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
            за него каждый день погибая.
Моё человечество
                 спит у меня на руке.
Его голова
           у меня на груди улегается,
и я, прижимаясь
                к его беззащитной щеке,
щекой понимаю -
                оно в темноте улыбается.

5

В тайге над Кунермой -
лежачие ржавые камни,
На камни срываются
пота рабочего капли,
и вмиг исчезают они,
зашипев кипятком,
угрюмо засасываемые мхом.

В глазах рябит от грохота, просверка,
Груздями раздавленными
землю вымостив,
в стонах деревьев
рождается просека -
пространство,
вырванное у непроходимости.

Не обижайтесь, берёзки и сосенки,
и не оплакивайте себя,
Преодоленье пространства
собственного -
это России судьба.

Есть ярое что-то
от русской старинной артели
в ребятах, которые бамовским потом
насквозь пропотели.

На них - ни лаптей,
ни посконных рубах,
ни креста на гайтане,
Но даже бульдозер японский
рокочет «Дубинушку» втайне.

Во что же вы верите,
если не верите в бога?
Работа любая без веры во что-то убога.
Опасней безверья - подложная ложная вера.
Но в чём заключается
лжи или истины мера?

Мне бывший солдат
отвечает с наигранным видом
пужливым:
«Я с детства застенчив,
а вы - слишком быстрый -
всё сразу скажи вам…»

Насмешливо щурится
бывший инспектор ГАИ:
«В права…
Но когда не чужие права, а мои…»

«В чо верю? -
зиминский чалдон размышляет,
вздыхая,
- В людей…
Разве это, по-вашему, вера плохая?»

Два брата из Вологды
в голос один пробасили:
«В Россию».

И буркнул верзила из Шуи,
ногою сгребая еловые шишки:
«В хорошие книжки,
да только они не в излишке…»

И так повариха сказала,
мешая половником гречку:
«В нечто…»

А самый старший в бригаде -
тридцатилетний Кондрашин
вопросом по поводу веры
нисколечко не ошарашен.

Он и кайлил, и лопатил,
он и таскал треногу:
«Не верю ни в бога, ни в чёрта:
верю - в дорогу!»

Кругом - Куликовское поле
поваленных сосен и лиственниц.
Медведь из малинника
пятится задом, облизываясь.

Одна ягодиночка
в шерсти дремучей запуталась,
как будто забылась,
как будто о чём-то задумалась.

И, может, ей хочется спрыгнуть
с дразнинкой таёжной дикой
в рабочую рыжую каску,
наполненную голубикой.

Встаёт с перекура Кондрашин,
в каску ладонью ныряет
и полную горсть голубики
в улыбку свою швыряет.

Кондрашин ведёт бульдозер,
смеясь голубыми зубами.
Улыбку лежачие камни
встречают гранитными лбами.

И цедит сквозь зубы Кондрашин
при каждом таком натыканьи:
«Нам бурелом не страшен.
Загвоздка - лежачие камни.

Не надо излишней тревоги,
а надо в обход, не озлобясь.
Всегда против новой дороги -
замшелая твердолобость.

Об эти лежачие камни
глупо с размаху сломаться.
Умней идти не рывками -
бочком обойти, как по маслу.

И надо вернуться после,
раз поперёк попались,
и вывернуть их из почвы,
в которой они окопались.

Недопустимы вздохи,
непозволительны охи.
Всегда против духа эпохи -
лежачие камни эпохи».

И с бамовских грозно скрежещущих просек,
с этих камней и пней
я вижу эпоху, которая даже не просит -
требует слова о ней.

6

Когда распадается
чувство действительности,
как будто действительности - никакой,
то страшно хочется лечь и вытянуться,
не шевеля ни ногой, ни рукой.

«Ногой шевелить?
Ещё можно во что-нибудь вляпаться…
Рукой шевелить? Не оттяпали бы руки…»
Таков шепоток человеческой
внутренней слабости
и подлые внешние шепотки.

И так лежит человек, не шевелится,
хотя он при этом весьма шевелится:
на службу ходит и в тирах целится,
на выпивончиках веселится.

Но это его движение ложно:
всё это лёжа, лёжа, лёжа.
Просторна планета, но тесно на ней
от бодро ходячих лежачих камней.

Пыхтит история, их раскачивая,
а потом огибает - они не в счёт,
Под лежачих людей, под идеи лежачие
история не течёт.

От Родины так далеки, как пришельцы,
собственные замшельцы.

Они, залежавшиеся, истёртые,
торчат, застряв посреди быстрины,
но когда исчезает чувство истории,
исчезает чувство страны.

А страна существует, живая, а не лежачая,
хотя и с грузом лежачих камней,
своим движением нас лишающая
права быть неподвижными в ней.

А страна существует, особенная, великая,
со свистом ракетным и «Цоб-цобе!».
И пусть ей подсказывают, шипя и мурлыкая,
она разберётся сама в себе.

Страна без подсказки когда-то попрала
лежачий валун крепостного права,
сама отшвырнула без просьб и поклона
лежачий камень царского трона.

И с шара земного,
покрытого чёрной золою дымящей,
столкнула фашизм, будто камень давящий,
и вырвала собственными руками
стольких трагедий лежачий камень.

Стоят за спиной Кондрашина
призраки над скреперами:
«Мы начали БАМ в тридцатых.
Мы строили здесь, умирали.

Но здесь начинал, на БАМе,
ночами, когда ни зги,
молоденький Вася Ажаев
роман «Далеко от Москвы».

Верили мы упрямо
в Родину и народ
и, вывернув рельсы БАМа,
их отправляли на фронт.

Кожу с ладоней кровью
приклеивал к рельсам мороз,
как будто бы письма фронту
о том, что мы с фронтом не врозь.

Имя Родины свято.
Да не забудется вам,
что воевал когда-то
под Сталинградом БАМ».

И надо держаться, чего бы нам это ни стоило,
а не идти, обезверясь, ко дну.
Лишь тот, в ком нету чувства истории,
теряет веру в такую страну.

И я ненавижу всю жизнь бюрократов,
воюю, хотя мне не всё по плечу,
но ненависть к этим замшельцам не спрятав,
прятать любви к стране не хочу.

В ней мало родиться
и голос утробный
выдать за голос глубинных корней.
Пусть называет Родину - Родиной
лишь тот, кто духовно родился в ней.

Я видел немало трусливого, злого,
но верю не злу, а людскому добру,
Я этой стране отдаю моё слово,
за эту страну я без слова умру.

7

…Я в Лондон попал из сибирской распутицы.
Внушаю издателю так и сяк:
«Рекомендую книгу Распутина.
Такой талантище. Наш, сибиряк…»

Спросил издатель, кончиком пальца
в коктейле помешивая лёд:
«Распутин - он что - не родственник старца?
Жаль… Без паблисити - не пойдёт».

Глаза у издателя сонными были.
Очки лишь на миг любопытство зажгло:
«Вы упомянули, что он - в Сибири,
Простите нескромный вопрос -
а за что?» -

«Да он там родился…» -
усмешки не пряча,
я стиснул коктейль недопитый в руке.
Передо мной был камень лежачий
в замшелом замшевом пиджаке.

Вы в нашем споре давно проспорили,
стараясь не видеть со стороны,
как выворачивает бульдозер истории
лежачий камень «холодной войны».

Вы за Россию «переживаете остро»,
а в то же время, как ни крути,
лежачим камнем трагедия Ольстера
сейчас у Британии на груди.

Вы нас учили свободе, учили,
но вот вам урок, неопровержим:
на горле моих товарищей в Чили -
лежачим камнем
фашистский режим.

Об этом заботьтесь,
и, кстати, о вечности
и о невечном шаре земном.
А наши лежачие камни отечественные -
наша забота. Мы их сковырнём.

8

…В тайге над Кунермой -
лежачие ржавые камни,
и скулы Кондрашина ходят,
бугрясь желваками.

Он дюжину бревён
зацапал удавкою троса,
и трос надрывается,
трос угрожающе трётся,
и знает Кондрашин,
что нет запасного, к несчастью:
в лежачие камни упёрлись -
ни с места! - запчасти,
машины, продукты,
ушанки, горючее, спички, стихи…
На стольких столах не сукно, а болотные мхи.

Всё надо опять выбивать
и стучать кулаками.
У стольких ещё не мозги -
а лежачие камни.

Но крепче камней лежачих
рабочая крупная кость,
Сильнее болот стоячих
весёлая русская злость.

Пусть в грохоте, скрежете, дыме
рабочие все повторят
своё могучее имя -
слово «Пролетариат».

И эхом этого слова
все камни лежачие враз
из нашего шара земного
ты вырвешь, рабочий класс.

…Кондрашин в ботфортах резиновых
ливень с ладони пьёт,
неостановим, как Россия,
как прадед - великий Пётр.

И трос трещит от движения,
Россию таща напролом,
как будто бы жила двужильная,
одолженная Петром.

Бульдозер хрипит, ободранный,
проходит за яром яр,
в кустарник врубаясь, как в бороды
Лежачих камней - бояр,
удавкой валун корявый
выдёргивая из мхов,
как гатчинского капрала,
забравшегося в альков.

Кондрашин помнит кишками,
как Разин, зубами скрипя,
швырнул нарумяненный камень
со струга, с друзей и себя.

И помнит, как делался прежде,
ладонью зажат в тиски,
оружием Красной Пресни
лежачий булыжник Москвы.

И помнит он позвонками
тот день, когда наконец,
как будто лежачий камень,
затрясся Зимний дворец.

Кондрашинский трос напрягся,
но в нём в одно сплетены
кудели крестьянской пряжи
с прядями седины.

В нём пушкинских терниев лавры
и ржавь декабристских оков,
матросские ленточки славы -
с лямками бурлаков.

Как вы его ни тяните,
не разрывается трос.
В нём красного знамени нити
и нити крови и слёз.

Крепок наш трос неказистый.
Внутри его навсегда
сжаты зубами связистов
наших фронтов провода.

Парень смоленский курносый,
забыв невеликий свой рост,
по этому самому тросу
впервые взобрался до звёзд.

«Авророй» и Маяковским
на целый мир забасив,
мы тянем планету сквозь косность
на тросе без запасных.

И под любой перегрузкой
выстоит в грозы, в мороз
истории нашей русской
неразрываемый трос.

Камень лежачий сдаётся,
когда не сдаёшься ты сам.
Как будущее создаётся,
Так строят сегодня БАМ.

9

Шпала - это только шпала,
не растёт на ней трава,
но когда слеза упала
на неё - она жива.

Рельса - это только рельса,
но когда, «тук-тук» ловя,
ты об рельсу ухом грелся,
то она тогда твоя.

10

Граждане будущие пассажиры,
запивая портвейном таёжный пейзаж,
вы вспомните нас, которые проложили
путь прогрохатывающий ваш?

Поймёте, как мёрзлую землю долбали мы,
когда на камнях мы строили БАМ,
не слушая песенное «бам-бам-баманье»,
честно сказать, противное нам.

А когда нам крутили
«Королеву экрана»
из какой-то придуманной
пляжной страны,
на нас не действовала эта краля;
комары нам прокусывали штаны.

В жизни всё было грубее, корявее.
К нашим потомкам по нашим путям
мы выйдем, проламывая фотографии,
ретушь газетную смазав к чертям.

Порой мы падали, полумёртвые,
даже забыв стянуть сапоги,
но лентой чапаевской пулемётною
дорога ложилась на грудь тайги.

Есть лжедороги, есть лжепророки.
Кто лжедорогой идёт - пропадёт.
Смысл дороги не просто в дороге,
а в том, куда она приведёт.

Потомки, запомнить бы вам не мешало:
должны вы довывернуть из земли
лежачие камни земного шара,
которые вывернуть мы не смогли.

Вы не узнаете трудностей наших,
и слава богу.
Вам из болот руками
не выволакивать «МАЗ».
Но не забудьте, потомки, что, строя дорогу,
мы сами стали дорогой для вас.

С нас многое спросится
эпохой и вечностью.
Мы - первая просека
всего человечества.

1975 - 1976


Читает Евгений Евтушенко:

Админ Вверх
МЕНЮ САЙТА